Просторно и широко раскинулся новый, словно из земли выросший город, но все в нем, на что только вы ни обращали внимание, поражало своей недоконченностью. Казалось, каждая встретившаяся личность, каждый предмет, деревцо, вновь посаженное, узорный заборчик, камни, заново отесанные, короче, все говорило: «Что с нас взять, мы еще пока на биваках. Вот, погодите, после что будет».
Это город-лагерь; и долго еще на нем будет лежать эта своеобразная печать, несмотря на то, что уже много семейств прочно основалось в своем новом отечестве и ввело в обыденную колею свою семейную и общественную жизнь.
Задумался Перлович, глядя на картину, раскинувшуюся у него перед глазами. Он стоял на высокой горе, на повороте Большой Чимкентской дороги, и мог рассмотреть весь город, что называется, с птичьего полета.
С каждым днем, — думал он, — прибывает и прибывает население нового города; не по дням, а по часам увеличиваются новые потребности... Следи за ними, Станислав Матвеевич, изучай эти самые потребности, изыскивай все способы к их удовлетворению, предупреждай их, если сможешь... В этом-то и кроется вся сила, вся тайна науки обогащаться... С пустыми руками приезжают сюда люди, и, смотришь, через год уже ворочают изрядными рычагами, действуют; а ведь люди эти из той же глины сделаны, не из золота... Расщедрилась судьба, послала тебе средства, и средства изрядные; мозгами тоже не обидела — ну, и орудуй...
Лошадь храпнула и шарахнулась в сторону; всадник чуть не вылетел из седла.
Длинная, худая, как скелет, почти черная фигура, вся обнаженная, за исключением только нижней части туловища, где болталась грязная рваная тряпка, в двух шагах от Перловича, протягивала к нему дрожащую руку.
Красные, воспаленные глаза гноились и усиленно моргали; вместо носа зияло отвратительное отверстие; седые клочья окаймляли беззубый рот.
— Амак, урус! силлау[1], — гнусило несчастное существо и потянулось к поводьям уздечки.
— Прочь! — крикнул Перлович и замахнулся нагайкой.
— Акча, тюра; азрак... акча[2]... Ой! ой-ой!..
Старик нищий схватился за голову руками и упал, опрокинутый лошадью.
Перлович поскакал дальше.
Тяжело приподнялось бронзовое тело с пыльной дороги. Сквозь дряблые, поблекшие десны глухо прорывались невнятные проклятия вслед удаляющемуся всаднику.
С горы, подтормозив заднее колесо, медленно сползал дорожный тарантас с фордеком. Густой слой пыли покрывал все: и растрескавшуюся кожу экипажа, не выдержавшую сорокаградусной жары, и сбрую, и лошадей с потертыми плечами и спинами, и ямщика-татарина в остроконечной войлочной шапке, и целую пирамиду сундуков и чемоданов, хитро пристроенных сзади на фальшивых дрогах...
Много тысяч верст катилось это произведение казанских кузниц: и на волах, и на лошадях, и на верблюдах; расшаталось оно, словно расплюснулось, дребезжит своими винтами и гайками и, глухо прогремев по мосту, скрывается в остатках триумфальной арки, построенной для въезда губернатора услужливым, в подобных случаях, купечеством.
Из окна тарантаса выглядывал красивый, почти античный, женский профиль, из-за него виднелись полосатый чепец и зеленые очки-наглазники, принадлежащие другой спутнице.
Какой-то всадник, в красных панталонах и белой шелковой рубахе с офицерскими погонами, задержал свою лошадь у самого экипажа, с любопытством посмотрел на проезжих, потянул носом тонкий запах пачули, распространявшийся от античного профиля, и поскакал дальше.
По дороге, ведущей к Мин-Урюку[3], подымались облака пыли: быстро неслась оживленная кавалькада...
Впереди всех бойко семенил ногами белый иноходец; длинный шлейф черной амазонки развевался по ветру, открыв стройные ножки в отороченных кружевом панталончиках.
— Послушайте, барыня, не гоните так моего Бельчика, — говорил купец Хмуров, с трудом догоняя белого иноходца. — Да дайте ж ему дух перевести... фу, ты право!..
— Кажется, вы в этом больше нуждаетесь, чем ваш Бельчик, — заметила красивая наездница, сверкнув из-под густой вуали глазами.
3
Мин — тысяча; урюк — абрикосовое дерево; составное собственное имя рощи в одной версте от Ташкента.