Кроме господ офицеров вышеуказанных полков, на панихиде присутствовали адъютант начальника гарнизона барон фон Экке Сумский».
— Ведь капитан Курмаков был только ранен, — изумленно спросил я, возвращая подчеркнутую красным карандашом газетную вырезку.
— Да, вначале. Ну, а потом — выздоровевшего капитана вели из больницы в отряд. На полдороге капитан неожиданно нагнулся возле кучи мелкого дорожного песку, в одно мгновение схватил горсть песку, залепил глаза сопровождавшим его конвоирам и бросился бежать. Несколько минут было достаточно капитану, чтобы проскользнуть в ближайший двор. Он уже перелез через изгородь, чтобы скрыться в городской сутолоке, но тут и повис. Пуля конвоира застала его как раз в этот момент. С изгороди его сняли уже мертвым.
1938 г,
Н. Брыкин
ШУБА АНГЛИЙСКОГО КОРОЛЯ
Рассказ
Заритесь вы, ребята, на мою лисью шубу, как кот на сметану, с расспросами лезете, расскажи да расскажи, Степан Тимофеевич, где ты такую знатную шубу раздобыл, а того не знаете, что скоро придется мне эту самую шубу, чтобы она в соблазн добрых людей не вводила, в сундук запереть или обратно отдавать.
Рассказать раз, два, ну три — что да почему — не трудно, но когда тебе проходу не дают, так уж тут, извините, и золотой шубе не рад будешь.
Расскажу, соседушки, земляки мои разлюбезные, так и быть, в последний раз, а вас, товарищ писатель, прошу пропечатать мой рассказ, авось, после этого мои дотошные земляки не так будут донимать расспросами.
Колкая погодка, нужно вам доложить, выдалась в ту вьюжную, памятную для меня ночь, лихая, одним словом, ночка.
Вышел я во двор скотине сенца в ясли подбросить, а шапку к голове прижать забыл. А верткий ветер не то что шапку и голову оторвать мог. Набросился он на меня словно злой, давно не кормленный кобель, содрал с головы мою грелку, подкинул ее мячом и покатил, словно колобок, в черный бор. Гнался я, гнался за шапчонкой, но худо старому человеку с прощелыгой-ветром тягаться.
Вернулся в избу расстроенный. Шапки жалко. Хоть и стара она была, да и моль ее изрядно разукрасила. Но, как говорят, то дорого, что сердцу мило, а я привык к своей бараньей грелке.
Местность наша глухая, лесная. Озер, болот и кочек в наших краях так много, что временами кажется, будто вся наша земля кочками, как бородавками, покрыта. Деревни, хутора редко понатыканы. Если деревня от деревни в тридцати километрах, тогда у нас говорят:
— Ну и густота же у нас, мужики!.. Проходу от деревень нет… Куда ни повернешься — всюду деревни и хутора…
Сижу на лавке, думаю. Не выходит шапка из головы. Смех и грех. Где-то она сейчас, нескладная моя матушка? И сердиться не знаешь на кого. На ветер? Что с него возьмешь! Спасибо, что он еще с шапкой голову не унес.
Вдруг ввалились в избу пограничники, гремят винтовочками, холода со снежком с собой притащили. Стало в избе сразу шумно, людно, гомотно, как на заправском постоялом дворе.
А завьюженные гости скидывают запорошенные снегом шлемы, расстегивают шинели, стряхнули снег с сапог, но не в сенях, а прямо в избе, и сразу к печке.
Взглянул я на ночных гостей, дрова, что валялись около печки, пересчитал и сообразил — не обогреть моими дровишками продрогших молодцов. Накинул полушубок и вывалился из избы.
На улице у прикуты человек с винтовкой стоит, около крыльца семь пар лыж. Жалко мне стало паренька:
— В избу чего не идете, товарищ? Лыжи караулите? Их тут никто не унесет. Людей посторонних на хуторе нет, а ветер и без лыж хлестко бегает…
Поежился закиданный снегом караульщик, да и говорит:
— Спасибо, отец. Но мне и здесь тепло. А вот ты, смотри, не простудись…
Перекинулся я с добрым часовым (как же не добрый — сам мерзнет, а мне здоровье велит беречь) десяточком тепленьких словец насчет злодейской погоды, от которой человеку житья нет, и в избу греться. Подбросил в печку дровец и к старухе. Сидим с ней на лавке, на молодцов поглядываем.
А они, сердечные, так захолодели, что иные чуть не со слезами сдирали с застуженных ног сапоги. А потом к печке, к огоньку греться. Желающих посовать побелевшие пальцы ног в печку было много, а печка одна. И образовалась около моей дымной времянки очередь. Греются мои полуночники, захолодевшие пальцы ног, как малые дети, тискают, а сами хоть бы словечко.
И я не торопил их. Худо языком чесать, когда мороз по ребрам, как по гуслям перебирает. Отогреются, тогда заговорят.
Так оно и случилось. Старший отряда, высокий, жилистый, с длинными руками дядя, обернулся ко мне: