От теплушки на землю перекинута узкая доска (привилегия только для женщин), по ней с опаской, нетвердыми шагами, под матерные окрики конвоя женщины поднимаются в теплушку. Вещей почти ни у кого нет. При аресте следователи уговаривали: «Вещей с собой не берите». Арестованные думали, что они уходят из дома самое большее на день, а может быть, даже на несколько часов. Разберутся, выяснят, они ни в чем не виноваты. Часы и дни давно уже превратились в длинные месяцы, а сейчас каждая имеет срок от трех до десяти лет.
Передачи в тюрьме запрещены, переводы денег ограничены, их едва хватает на сахар и масло, а тем, кто курит, совсем плохо. Женщины оборваны, одеты в мятые, застиранные платья, многие в зимних пальто и теплых тапочках и почти все в дырявой обуви. Но перед этапом они получили отобранные в тюрьме сумочки, успели накрасить губы и напудриться. Изможденные, засеревшне от долгого сидения в тюрьме лица их, с кроваво-красными губами, кажутся масками из фантастических сновидений.
После неизбежной ссоры из-за мест в теплушке воцаряется относительная тишина.
К Анне Юрьевне вернулось сознание. Ей великодушно уступили место у маленького окошка с толстыми частыми прутьями. Она лежит с закрытыми глазами, костлявая впалая грудь ее судорожно дышит. Просят прислать доктора. Сам начальник эшелона, молодцеватый, рано начавший полнеть военный в новом, хорошо пригнанном обмундировании, тяжело впрыгивает в теплушку, небрежно смотрит на больную и тоном бывалого человека изрекает: «Отдышится. К нам и не таких привозили. Доктор занят. В девятом вагоне урки животы себе порезали».
После долгих дней однообразной тюремной жизни поездка через Москву, хотя и в переполненном душном «черном вороне», на новое место жительства — большое развлечение.
В теплушке двойные деревянные нары, у задней стенки — стульчак. Естественные надобности нужно отправлять при всеобщем созерцании. Впрочем, к этому, как и ко многому другому, что казалось раньше невероятным и диким, давно уже все привыкли.
Женщины начинают знакомиться. Они из разных пересылочных камер. Расспрашивают о событиях «на воле», о судьбах тюремных подруг и самое главное: «Кого еще взяли?»
Со скрежетом отодвигается дверь, и в теплушку взбираются еще две женщины. Одна с двойным подбородком, лет пятидесяти, с собранными в пучок жидкими пегими волосами. Она тащит объемистый, хорошо увязанный узел. Другая — без вещей, худощавая блондинка с наглым лицом, в растянутой грязной зеленой майке.
— Прибыли, господи спаси. Знакомы будем. Тетей Дашей меня звать, — басит женщина с узлом и обстоятельно, по-хозяйски, начинает устраиваться в темном углу на нижних нарах.
Все точно завороженные смотрят, как из узла извлекаются «думки» в цветных ситцевых наволочках, пестрое лоскутное одеяло, простыня с самодельными кружевами. «Думки» взбиваются, аккуратно застеливаются простыни и одеяло, и угол сразу принимает обжитой, почти уютный вид. От наволочек, от кружев веет затхлым, мещанским домом. Вещи старомодны. В магазинах таких не купишь. Но именно по этому, презираемому в обычное время уюту больше всего соскучились сейчас женщины. Застелив постель, тетя Даша, обливаясь потом, снимает с себя пальто из тяжелого мужского драпа, жакет, пиджачок и бесчисленные кофточки. Клавка, так зовут ее спутницу, острым взглядом маленьких ярко-голубых глаз обегает вагон и моментально соображает, какой народ ее окружает.
Для острастки, знай, мол, наших, она разражается таким диким матом, что заборные ругательства кажутся изящной словесностью. В вагоне сразу наступает тишина.
После такого вступления Клавка бесстрашно лезет на верхние нары и пытается занять место у окна. Смуглая, тонкая в кости, похожая на цыганку, кудрявая Августа хватает блондинку за ногу: «Куда лезешь, девка? Не видишь — место занято!»
Августа — бессменная староста в камере, и, хотя здесь ее никто не выбирал, она взяла на себя эту обязанность. Августа привыкла распоряжаться у себя в семье, на кафедре новейшей истории в институте, в партийном комитете. Теперь все это безвозвратно потеряно, и власть Августы сведена к нулю, но все же осталось еще небольшое поприще для деятельности, и не воспользоваться им Августа не может.
Клавка пытается вырваться, но рука у Августы сильная и цепкая.
— Черт с ним, с местом. Раз там старуха лежит, я и в другом месте могу поспать — примирительно объявляет Клавка и садится возле тети Даши. Та опасливо отодвигает от нее узел.
Вдоль эшелона устало бредет женщина в соломенной шляпке и в сером костюме. У женщины в руках туго набитая сетка, она останавливается у каждого вагона и безнадежно спрашивает:
— Коли Чегодаева здесь нет? Небольшого роста, ему восемнадцать лет.
Узнав, что Коли Чегодаева нет, женщина бредет дальше. Время от времени начальник эшелона приказывает конвоирам прогнать ее, иногда зычно кричит сам:
— Гражданка! Уходите. Вам здесь быть не положено.
Конвой отгоняет ее не слишком усердно, да и в окриках начальника нет обычной требовательности. Женщина покорно отходит в сторону, а когда о ней забывают, опять идет вдоль эшелона. В одной теплушке находится человек, сидевший в камере вместе с Колей Чегодаевым. Он уверяет, что в этот этап Коля не попал.
— Все-таки я обойду все вагоны, — говорит женщина. — Его могли вызвать позднее. Нужно обязательно передать ему одежду.
Она — единственная мать, что пришла проводить в дальнюю дорогу своего сына. Как удалось узнать ей об отправке эшелона? Свидания в тюрьме запрещены, передачи запрещены, письма запрещены, глядеть на небо запрещено, иногда кажется, что запрещено и жить. Сотни глаз за решетками смотрят вдоль эшелона. Может быть, придут проводить и их? Никого нет, только озабоченная охрана, рельсы да разбитые вагоны.
В сине-лиловых мягких сумерках поезд наконец трогается. На западе небо окрашено шафрановым цветом, и по нему протянулись узкие розовые облака. Под ленивый стук колес проплывают разноцветные, мерцающие огни Москвы. В теплушках темно, слышны приглушенные рыдания. Исчезла надежда на встречу с родными, на то, что в последнюю минуту разберутся, выяснят и отменят жестокий, несправедливый приговор.
В россыпи огней уходит Москва, а вместе с ней — и прошлая жизнь. Уходит Москва, уже недосягаемая, почти чужая и потому еще более желанная. Через сколько долгих, горьких лет они вернутся сюда? Что застанут? Да и все ли вернутся?
Присмирела даже Августа, не слышно ее гортанного смеха, и слишком ярко блестят ее умные черные глаза.
Уже скрылись огни Москвы, только в той стороне, где лежит город, небо объято красным заревом. Проезжают дачные места. Видны освещенные террасы, добропорядочные люди не спеша пьют чай с вареньем и, затаив дыхание, читают про шпионов и диверсантов, о которых так много пишут теперь в газетах.
Августа узнает станции и перелески. Поезд идет по северной дороге.
Утром, едва открыв глаза. Августа начинает распоряжаться. Назначает дежурных, объявляет, что лежащие на нижних нарах, во имя справедливости, ежедневно будут меняться с верхними обитателями. Исключение, как больной, делается только для Анны Юрьевны: она все время будет лежать у окна. В бачке мало воды, Августа приказывает брать для умывания только полкружки. Точно на лекции, Августа выговаривает все слова.
Анне Юрьевне помогают сойти вниз умыться. В это время к бачку с водой подходит маленькая, высохшая старушка с седыми буклями. Несколько минут она пристально смотрит немигающими совиными глазами на Анну Юрьевну.
— Анетт!
— Лизочка!
Дрожащими руками старушки обнимаются, плачут, целуются.
— А tu remembes?
— Да, я тебя сразу узнала по родинке у губ. Весь наш выпуск завидовал этой родинке.
— На рождественском балу ты божественно танцевала.
— У тебя есть дети?
— Увы, нет.
— На сколько лет тебя осудили?
— На пять. В приговоре какие-то буквы, КРД или ДКР, никак не могу запомнить.
— Представляешь, они вспомнили, что я была знакома с Коко Ростовцевым. Я сказала следователю: «Помилуйте, господин следователь, Коко знала вся Москва, ему даже городовые козыряли».