— Отлично работает промприбор! Эдак, пожалуй, и выполним годовой.
— Рано загадывать.
— Оригинальное решение подачи песков, хорошо улавливает самородки. Талантливый парень этот конструктор, выручает нас.
— А кто конструктор? — рассеянно спросил начальник, подсчитывая длинную колонку цифр.
— Какой-то Озеров. Не знали? Учился в Киевском горном. Озеров… Озеров… Определенно начальник недавно слышал эту фамилию. Но в голове от усталости и недосыпания все перепуталось.
— Не знаю. Я кончал Ленинградский.
— Между прочим, — главный инженер понизил голос, — его забрали в тридцать седьмом по пятьдесят восьмой статье. Говорят, сидит где-то на Колыме.
— Надо будет обязательно узнать, — оживился начальник, — да попробовать перетащить к нам, нужный человек!
Начальник достал из кармана записную книжку, что-то черкнул еще и на настольном календаре.
— Как же, пойдет он к нам! — усомнился главный инженер. — Его давно какой-нибудь прииск перехватил, а то сидит в управлении или в главке. Там от такого парня тоже не откажутся. А к нам только бандитов и лодырей присылают. Кстати, загляните к нам вечерком. Благоверная рыбу в тесте запекает, да и по случаю того, что вошли в график, не мешает…
Начальник задумался. Больше всего сейчас ему хотелось выспаться. Но возвращаться в свою запущенную холостяцкую квартиру было совсем не заманчиво. Желая подать другим пример, в самые напряженные дни промывки песков начальник отправил своего личного дневального в забой и с тех пор жил просто по-собачьи.
Позвонил Евсеев. Голос у него был усталый и хриплый.
— Как дела, докладывай!
— Вошли в график, сегодня надеемся дать сверх плана.
— Давно пора. Я дал распоряжение: тебе отгрузят еще один прибор последней конструкции. Как он работает?
— Превосходно.
— Рад слышать. Что еще нужно?
— Смените у меня начальника санчасти. Она мне на днях не выпустила из лагеря сто четыре человека.
— Черт знает это! А ты плюнь на нее и выводи.
— Прибежала сама на развод, встала в воротах. Не буду же я с ней драться. Ее пальцем тронешь, она завизжит на всю Колыму. Трое суток мне голову морочила: лошадь ей нужна, мертвецов хоронить. Мешает работать.
— Попробуй объяснить.
— Пробовал. Бесполезно. Очень мы молодые да гордые, да еще уполномоченный заступается. Пришлите мне вместо нее мужчину и попокладистее.
— Напиши рапорт. Я ей быстро рога обломаю. Загоню на самый паршивый прииск, выучится.
Последнее время по всем приискам шли оживленные разговоры, что Евсеев болеет и собирается в отпуск. Начальник уловил сегодня в голосе Евсеева благожелательные интонации и осмелился спросить:
— Говорят, вы на материк собираетесь, Борис Борисович?
— Не радуйся. Никуда я не собираюсь. И скажи другим, чтобы тоже не радовались. План держи, начальник. Ты мне ответишь за него головой!
Это начальник прииска знал и без напоминания.
Часа через два к сараю, где находился морг, подъехала телега, посланная из лагеря. Ею правил худой человек, равнодушие и покорность лежали на его еще не старом, болезненно-бледном лице. На телеге, свесив ноги, сидел недовольный Федька. В телеге лежали две лопаты с толстыми черенками. Фельдшер отпер сарай и показал на грубо сколоченный гроб, на нем лежала фанерная дощечка. На ней химическим карандашом были написаны фамилия, срок и статья покойного. Даже мертвые были обязаны нести это бремя.
От гроба шел запах разложения. Федька и возчик взвалили гроб на телегу. Федька все время морщился и отворачивал лицо в сторону. Возчик стегнул старую клячу, и она поплелась, осторожно переступая тонкими ногами. Телега громыхала и подпрыгивала на ухабах. Федька, сильно прихрамывая, шел далеко позади.
Большое медно-красное солнце клонилось к горизонту. Горячее сизое марево окутало землю. Кладбище находилось у подножия круглой сопки. Заключенные прозвали его «Ольгин сад». Беспорядочно разбросанные, запущенные могилы почти все осели и провалились. Хоронили здесь небрежно и наспех. У могил вольнонаемных иногда встречались полуразрушенные загородки и жалкие подобия памятников: Множество фанерок с палочками были натыканы в могилы, большинство из них покосились, иные лежали плашмя, а то просто валялись возле могил. Надписи на фанерках вылиняли и стерлись. Зияло несколько неглубоких ям, дальше шла вечная мерзлота, и никому не было охоты кайлить ее. Кладбище густо заросло синей, сморщенной от первых заморозков голубицей и шиповником. Телега ехала прямо по могилам и остановилась у ближайшей ямы. Откуда-то сразу вдруг налетела мошка, возчик не отгонял ее — все ему было безразлично. Подошел Федька и с ворчанием помог снять гроб.
— Не люблю мертвяков хоронить, лучше в забой пошел бы. Возчик молчал, движения его были медленны и вялы. Ничего не выражало его белое испитое лицо. Гроб спихнули в яму, она была немного коротка, и один конец гроба остался приподнятым.
— И так сойдет, — объявил Федька и торопливо бросил лопату земли.
Черной тучей вилась мошка. Еще ниже опустилось солнце. Ярко-красным стало у горизонта небо, предвещая для тех, кто был жив, на завтра ветреный день. Для живых — вершины серо-голубых сопок окрасились в розовый цвет. Для живых — чуть слышно, нежно пахли разогретые солнцем цветы и травы.
Послышались два глухих удара: на прииске аммоналом взрывали торфа. Несколько больших комьев жесткой суглинистой колымской земли с глухим стуком упали с краев ямы на гроб и рассыпались по его поверхности, точно торопились прикрыть останки Озерова. То земля, равнодушная и щедрая, принимала человека.
Пачка печенья
Месяц непрерывно дули свирепые северные ветры и гуляли метели. Нашу боковую трассу заносило снегом, ее не успевали расчищать. Поселок и лагерь надолго оставались отрезанными от продовольственных баз и далекого города. Ветер обрывал телеграфные провода, машины не могли пробиться сквозь снежные заносы. Вольный поселок неделями сидел без почты и газет, последнее обстоятельство нас особенно не огорчало: газеты нам читать не разрешали.
Поселок был точно покрыт белой плотной периной. Но больше всего от заносов и метелей страдала наша скудная лагерная кухня. Нас кормили то одной перловкой утром, днем и вечером, то ее в таком же порядке сменяла овсянка. Последняя неделя была самая тяжелая: на складе кончился запас растительного масла, и все стали готовить на жире морского зверя, в сокращении — «моржир». Этим моржиром заправляли супы, каши и даже ухитрялись жарить на нем оладьи. Мы ели эту стряпню, давясь от отвращения и проклиная нерп и сивучей.
По утрам по звону рельса, будившего нас, мы безошибочно определяли, какой мороз… Если звук был расплывчатый, приглушенный — значит, было меньше сорока градусов; чем крепче был мороз, тем отчетливее и чище звук. В низких, полутемных бараках, толпясь у железных печек-бочек, мы, дрожа от холода, надевали ватные брюки и телогрейки и бесчисленными тряпками обматывали ноги. Даже валенки не спасали нас от обмораживания.
У многих из нас, находящихся здесь, было блистательное прошлое, у всех — презренное настоящее и почти ни у кого — будущего, так нам тогда казалось. Мы уходили в лес затемно и долго брели в морозной мгле до своих участков. Слабый лунный свет освещал заснеженные верхушки деревьев и поля, под ногами скрипел снег.
Моей напарницей была Нина, высокая, порывистая, с белокурыми жесткими волосами. В прошлом или, как у нас говорили, «на воле», она была этнографом. Нина оказалась человеком увлекающимся и с удивительным запасом жизненных сил. Лагерь, где все: работа, режим, быт — было предназначено, чтобы затушить в человека его чаяния, мечты, надежды, лагерь не мог укротить Нину. Вечерами, когда мы, замерзшие и одеревеневшие от усталости, добирались до бараков, Нина, наскоро проглотив отвратительный обед и ужин (лесорубы получали вечером все вместе), бежала заниматься китайским языком. Молоденькая изнеженная студентка Лизочка обычно пластом лежала от усталости на нарах и обморочным голосом преподавала уроки. Рядом сидела Нина и сосредоточенно записывала каждое Лизочкино слово. Меня всегда удивляло, зачем нужен Нине китайский язык: впереди у нее было восемь лет заключения. Однажды я спросила ее об этом. Нина возмутилась: