Этап так этап. В сущности не так уж важно: кончится роман сейчас или через год. Наверное, Тосенька достала какие-нибудь лекарства у лекпома, чтобы прихворнуть и отстать от этапа. Ну а ему-то зачем пить? Его в этап не посылают.
Тося вбегает в барак. Вечереет, полутемно, низко навис бревенчатый потолок, у печек, как всегда, греются женщины. Тося хватает кружку, и еще больше ей хочется глубже вздохнуть и перевести дыхание. В кружке налита вода, Тося высыпает туда все содержимое кулька, размешивает пальцем и залпом выпивает. Потом одетая, в пальто, со сбившимся платком, тяжело садится на свою нарядную, пышную постель.
Несколько минут Тося ничего не чувствует, смотрит на стены барака широко раскрытыми большими глазами и напряженно ждет. В желудке медленно начинает нарастать боль, она охватывает позвоночник, ползет по нему вверх и с каждой секундой все усиливается. Тосю охватывает желание быть одной — инстинктивное чувство умирающего животного, оно заставляет Тосю подняться и уйти вон из многолюдного барака. Согнувшись, волоча ноги, превозмогая ужасную боль, Тося идет к выходу. Никто, кроме всевидящей Максимовны, не обращает на нее внимания. — Что, Тосенька, приболела? Сходи, голубка, в амбулаторию.
Боль становится невыносимой, она раздирает внутренности, доходит до сердца, и оно начинает биться неровными сумасшедшими ударами. «Только бы не закричать, не закричать бы, а то еще спасут…»
Из последних сил Тося толкает дверь барака, навстречу плывет вечерний синий морозный туман.
Тосю находят лежащей недалеко от барака. Голыми окровавленными пальцами она скребет утоптанный снег на тропинке. В амбулатории, куда Тосю переносят, над ней хлопочет перепуганный лекпом и вызванный белобрысый, в очках начальник санчасти.
— Скажите, что выпили, спасем! — часто повторяет он.
Тося только качает головой, она и сама не знает, что выпила. Один раз она спрашивает почему-то о здоровье И. И. потом у нее начинаются судороги и кровавая рвота. Она часто теряет сознание. Боли ужасные, и Тося все время кричит, ни промывание желудка, ни уколы, ни грелка, ничего не помогает. Через несколько часов Тося в страшных мучениях умирает. Лицо ее изуродовано предсмертной гримасой, изо рта высовывается лиловатый распухший язык.
После Тосиной смерти Максимовна забирает ее подушки, розовое покрывало, кружевные накидки и все, что получше. Тряпки сдает в каптерку. В «вольную» парикмахерскую приходит новый парикмахер из блатных: развинченный парень с помятым серым, нездоровым лицом, на котором застыла ленивая, плотоядная усмешка. Он забирает оставшиеся от Тоси пачки чая, деньги, продукты, даже чулки, только книжку «Мадам Бовари» презрительно отбрасывает в сторону: «Этим мы не занимаемся».
Искоса он поглядывает на румяное, свежее Аришино лицо, на ее полную грудь. Проходя мимо, он как бы невзначай старается дотронуться до Ариши. Он никогда не кричит на нее, но Ариша боится его больше, чем Тосю. Крупные тяжелые слезы часто капают теперь из Аришиных глаз, ей очень жалко Тосю, а лагерная жизнь кажется еще темнее и страшнее.
Как-то начальник санчасти — по мнению всех жителей поселка, чудак-человек: имеет диплом врача, а поступил в какой-то еще заочный институт, не обращает внимания на девушек, которых полно в больнице и которые только ждут его знака, а он все время читает и чего-то пишет, — ожидая, когда дойдет до него очередь к парикмахеру, берет лежащую на табуретке книгу «Мадам Бовари». Книга сильно истрепалась, иногда от скуки ее листают посетители, нескольких страниц уже нет — новый парикмахер употребил их на закрутку, хотя такая бумага ему и не нравится.
Начальник санчасти недоуменно просматривает книгу, иногда останавливается на некоторых фразах. Доходит до места, где Эмма приходит к Родольфу просить денег, а он ей отказывает, здесь загнута страница, это последнее, что прочитала Тося. Тут начальник санчасти говорит непонятные и странные слова:
— Жаль, что Тося не дочитала этой книги. Может быть, если бы узнала про смерть Эммы, она бы не отравилась, а может быть… — и задумчиво откладывает «Мадам Бовари».
В лагере несколько дней только и говорят про Тосю. Вспоминают на все лады, кто и когда в последний раз ее видел, ее слова, подробности смерти. Но потом происходит событие, дающее новую пищу для разговоров: приходит новый этап с «материка». Среди вновь прибывших очень хорошенькая, смешливая, сероглазая воровочка с пепельной челкой. И. И. устраивает ее на «блатную» работу — курьером в управление, дарит ей крепдешиновое зеленое платье. Она часто бегает вечерами в тот же домик на берегу замерзшей реки.
Наводя порядок в амбулаторном шкафу, лекпом за желтой большой бутылью в углу находит толстую пачку денег крупными купюрами. И многое ему становится понятно. Каждый месяц он посылает свое лагерное жалованье и взятки, полученные за ложные освобождения и переводы на легкие работы, на «материк» жене и маленькой дочке. Найденная сумма надолго их обеспечит, но лекпома не радуют эти деньги.
Стоят большие морозы. Туман точно саваном окутывает землю. Короткие дни и очень длинные ночи. Синими, розовыми и сиреневыми огнями цветет ночное небо — то горят сполохи, отсветы северного сияния.
Ледяные, суровые сопки со всех сторон обступили маленький поселок и, кажется, готовы задушить его…
Его адъютант
Перед восходом солнца небо над дальними сопками становится бледно-сиреневым. В прохладном синем воздухе раздаются удары гонга. Гонгом именуется обрубок ржавой рельсы, загадочными путями попавшей в лагерь, хотя в окружности на тысячи километров нет железных дорог.
Дежурный вохровец вдохновенно бьет по рельсу старой, перекрученной кочергой. Резкий, гулкий звон наполняет притихший лагерь.
Из ржавых серых палаток, из бараков с плоскими крышами выползают хмурые, оборванные, давно небритые, заспанные люди. Они торопятся в столовую, потом выстраиваются у лагерных ворот с высокой деревянной аркой. На арке висит линялое полотенище со словами «Через труд — к освобождению». Еще раз ударяют в гонг, и начинается развод. На востоке, над изломанной линией сопок, разгорается розовый свет. Гора Марджот с крупными пятнами снега на вершине точно выдвигается из синей мглы и закрывает собой почти все небо.
Фальшиво играет духовой оркестр. Под бравурные звуки маршей и фокстротов угрюмые голодные люди уходят в забой на долгий, безнадежный день. Дико звучит мажорная, легкомысленная музыка среди окутанных вечной тишиной сопок и высоких, крепко сбитых заборов, густо перевитых колючей проволокой.
После того как Георгия «актировали» — признали негодным работать, — первые дни он непрерывно спал. Но очень быстро выспался, а сейчас его часто даже мучает бессонница. Теперь он просыпается вместе с «работягами» и, пока идет развод, сидит на шаткой скамейке возле своей палатки — невероятно худой, с огромными серыми глазами, обведенными темными кругами. Мимо проходит его бывшая бригада, только изредка кто-нибудь отрывисто кивнет Георгию. Не хочется ни разговаривать, ни подымать глаза от земли, ничего не хочется, только бы спать… спать… и что-нибудь поесть…
После развода музыканты уносят свои трубы в клуб и тоже отправляются в забой, кайлить землю.
Вместе с остальными инвалидами, задыхаясь и часто останавливаясь, Георгий идет завтракать. В столовой грязно, сумрачно, пахнет прогорклым маслом. Люди торопливо и жадно хлебают суп из жестяных мисок, редко у кого есть ложка. После несытного завтрака наступают долгие, томительные часы.
Весной, перед началом промывочного сезона, в лагерь приезжала врачебная комиссия. На зависть остальным заключенным, человек сорок были признаны инвалидами и освобождены от работы. Инвалидов должны были вывезти на специальную командировку под Магадан, где, по слухам, для них организовали мастерские. Но инвалидов не вывозили, так как не могли договориться о машинах. Ежедневно начальник прииска ругался по телефону с управлением: кто должен предоставить транспорт?