Выбрать главу

Георгия всегда поражали противоположности в его характере. Он был великодушен, и в то же время требователен, а иногда и суров до жестокости. У него был талант военоначальника, он редко ошибался в людях. Ему нельзя было врать. Природа одарила его редкой памятью, умением проникать в сущность явлений и событий. Ничто мелочное, ничтожное не смело касаться Андрея Волкова. Рядом с ним невозможным казались себялюбие, жадность, тщеславие, маленькие человеческие страстишки. Он был ясный, прямой, открытый, и в то же время вспыльчив, страшен в гневе.

…Сырое, мартовское утро, мимо окон штаба, расположенного в просторной избе, проходят отряды красноармейцев. Генерал Хохлов победоносно идет от города к городу. У него великолепно экипированная, обученная армия, иностранные советники. Здесь, у села Татарники, его необходимо остановить.

Утренний тонкий ледок под ногами красноармейцев давно превратился в коричневое месиво. Сегодня перед боем выдали только по несколько леденцов и полфунта сырого, суррогатного хлеба. Красноармейцы идут в разбитой обуви, в старых рваных шинелях. В избе, у окон, мечется Андрей Волков:

— Разутые мои… Голодные мои… И такими я отправляю вас в бой!.. — на ногах у Волкова стоптанные ботинки с обмотками. Свои сапоги он ночью отдал командиру батареи.

В этом сражении генерал Хохлов был разбит и пленен. Умер Андрей Волков в двадцать третьем году. Он вел автомобиль на бешеной скорости, на повороте отказали тормоза.

Андрей Волков умирал в сознании, ругался на всю больницу так, что сестры краснели и опускали глаза. Жизнь долго не хотела оставлять этого могучего человека. Георгий вместе с женой Волкова Ириной были с ним до последней минуты.

И только стоя в почетном карауле у гроба, утопающего в осенних блеклых цветах, Георгий понял, что из его жизни ушло что-то большое и неповторимое.

Странно спокойным было мертвое лицо в лиловом свете прожекторов. Тускло блестели на неподвижной каменной груди ордена.

Как давно все это было!

…В зените стоит желтое солнце, облака сгрудились на вершине Mapджута и похожи на белую кавказскую шляпу. Приближается время обеда. На большом лагерном дворе шумно. Прибыл новый этап. Грязные, оборванные, с запавшими, давно небритыми щеками люди сидят на земле. Только у немногих маленькие узелки. К этапникам подходят старые лагерники, ищут земляков, расспрашивают о новостях: «Как там на «материке»? Не утихли ли аресты? Не слышно ли о пересмотре дел?»

Приехавшие после долгой тряски на машинах безмерно устали, отвечают на все расспросы «да» и «нет» и с тоской смотрят на двери столовой. Несколько человек больных лежат, вытянувшись, на земле.

На середину утоптанного двора выходит краснорожий Митька-староста в отлично начищенных сапогах — предмете его постоянной гордости и забот.

— Стройся по два… сейчас будет говорить управляющий, да быстрее, так вас…

Митька долго выравнивает кривую линию шеренги, не скупясь на пинки и оплеухи. И когда шеренга, по его мнению, принимает надлежащий вид, из новой, желтой конторы лагеря выходят начальник лагеря и управляющий прииском: управляющий высокий сухощавый человек с рыжей бородкой, в белой вышитой украинской рубашке. Он делает несколько шагов навстречу шеренги, между двумя затяжками папиросы, небрежно перекладывая ее сухими пальцами, сообщает:

— Говорить долго нечего. Кладбище у нас большое. Будете работать, будете жить. Невыполняющие нормы отправятся на кладбище, и мы вам в этом поможем. Все. Разойдись.

Во время речи управляющего желтые Митькины глаза бегают по рядам. На правом фланге он замечает низкорослого человека в бежевом, тонкой шерсти джемпере. Разводя людей по палаткам, Митька дергает за рукав обладателя джемпера.

— Заграничный?

— Да, — вяло отвечает человек.

Митька со знанием дела щупает джемпер.

— Вещь ничего себе, покупаю.

— Я, собственно, не собирался…

— Буханка хлеба! — обрывает его Митька и, видя, что человек колеблется, великодушно добавляет: — В придачу пачка махорки. Продавай, все равно жулье отнимет.

Через минуту джемпер уже в Митькиных лапах, а человек в серой от грязи нижней рубашке, стараясь не глядеть на других, торопливо жует, отламывая трясущимися пальцами куски хлеба от черствой буханки.

На Георгия ни речь управляющего, ни коммерческие сделки старосты не производят впечатления. Точно так же было год назад и с его этапом. За две буханки хлеба и банку мясных консервов Георгий отдал Митьке черное кожаное пальто.

Новеньких погнали в столовую, а старые лагерники ругаются и злятся, что задерживают обед.

Мелентьев, обросший седой щетиной до глаз, опираясь на палку и волоча ногу, идет навстречу Георгию.

— Послушался вашего совета, — ворчливо говорит Мелентьев, — сходил к врачу. Как и предполагал, ничего не вышло. Какая там больница!.. — он махнул рукой. — Даже освобождения от работы на один день не получил. Поначалу докторша принялась меня выслушивать и выстукивать, ногу осмотрела, ручку уже к бумаге протянула и вдруг спрашивает: «А статья у вас какая?» — «Какая у меня может быть статья, если я в прошлом доктор технических наук? Пятьдесят восьмая, разумеется». Покраснела, глаза долу опустила: «Я вижу, конечно, что разговариваю с интеллигентным человеком, но сделать что-нибудь для вас я, к сожалению, не могу». Я обозлился: «Спасибо, — говорю, — за откровенность, но не лучше ли вам переквалифицироваться лошадей лечить, у них никаких нежелательных статей нет и смущаться не придется».

После обеда опять играет музыка, матерятся староста и нарядчик, раздаются затрещины и тумаки, и люди в изодранных, засаленных гимнастерках без поясов, обутые, по лагерному выражению, «одна нога в сапоге, другая в консервной банке», кое-как строятся и понуро тащатся на постылую работу под томные звуки аргентинского танго.

«Объятья страстны черноокой синьорины-ы И Аргенти-ины я не забуду никогда!»

Блестят на солнце трубы, звуки плывут к синему небу, к крутобоким сопкам и сразу глохнут.

«Придурки» — староста, нарядчик и их подручные — заняты отправкой нового этапа в баню, инвалиды на время забыты и могут не прятаться.

Поздно вечером, в серых сумерках, идет ежедневная, обязательная для лагеря поверка. Все заключенные выстроены на дворе, выкликают фамилии, считают, ошибаются, начинают снова и кажется, что не будет этому конца. Но все же с диким матом и чертыханием «лагерный баланс» кое-как сведен. И когда все уже облегченно вздохнули, предвкушая долгожданный короткий сон, вдруг вперед выходит нарядчик и безразличным голосом начинает читать длинный список приговоренных к расстрелу лагерников с других приисков за бандитизм и контрреволюционный саботаж. Холодный, противный страх ползет по спине Георгия, он боится услышать знакомые фамилии. А нарядчик все читает, поднося близко бумагу к глазам, спотыкается, перевирает. Ему давно уже надоели эти длинные списки смертников, и он рад бы окончить этот утомительный, бессмысленный и страшный спектакль. Но ничего не поделаешь — начальство приказывает. А начальство нужно уважать и слушаться, а то сразу загремишь на общие работы, в забой.

В серебристом небе высится огромная, с круглой снежной вершиной гора Марджот. Который раз Георгий задает себе один и тот же вопрос:

— Если бы все это видел Андрей Волков?

В палатке, несмотря на множество дыр, смрадно и душно. На деревянных нарах, вповалку, одетые, стонут, храпят и мечутся заключенные. Георгия томит бессонница. Еще медленнее и тоскливее, чем днем, тянется время. Книги и газеты запрещены, да и все равно ничего не увидеть в полутемной палатке. Надоели бесконечные лагерные сплетни и пересуды. Все время ходят какие-то фантастические слухи: вот едет «авторитетная комиссия» из Москвы — здесь, на месте, будут пересматривать дела и освобождать всех «под чистую». Или: серьезный, самостоятельный человек, шибко грамотный, сказал, что скоро будут изменять уголовный кодекс и всех освободят. Еще один вариант: в Москве заседает особый комитет, он всех освободит. Обсуждают и такое: на соседнем прииске одному осужденному на двадцать пять лет пришла реабилитация — говорят, самому «хозяину» писал. Вывод: нужно писать заявления о пересмотре дела.