Вскоре Валерьян опять появился на прииске, хотя продукты у него еще не кончились.
У Николая шел скандал. Аркаша мимоходом стащил с веревки детские мокрые чулочки. Они выпали у него из кармана, когда он доставал носовой платок. Аркаша великодушно согласился отнести чулочки обратно, на чем, по его мнению, и должен был окончиться неприятный разговор.
Пили чай. Расстроенный Аркаша возился у радиоприемника и искал музыку. После долгих поисков на четвертом диапазоне нашел станцию, передававшую концерт. Под глухой, однотонный, чуть слышный аккомпанемент гитары низкий женский голос пел мексиканскую песню. Голос был свежий, мелодичный, что-то тревожное и зовущее было в нем. И оттого, что слова песни были незнакомы и на чужом языке, Валерьяну слышались другие слова, и он вкладывал в песню свой смысл.
Ему чудилось черное небо с южными созвездиями, терпкий запах водорослей, бесконечные, длинные океанские волны. Где-то там, сквозь ветры и бури, капитаны вели свои пароходы. К чему-то стремились люди, побеждали или падали, сраженные непосильной борьбой. То не женский голос пел незнакомую песню, то пела, звала, отчаивалась и надеялась далекая жизнь.
Раньше он тоже принадлежал ей. Валерьян посмотрел через окно: пустынный поселок, белесое небо, легкий очерк голубых сопок вдали. Все вдруг показалось призрачным, несуществующим, как и годы, проведенные здесь.
На другой день Валерьян послал телеграмму в портовый южный город.
Зимним солнечным днем в заброшенный поселок на лыжах пришел якут Семен. Он прослышал, что осенью, когда по реке уже шла шуга, Валерьян, захватив старого Чекана, улетел на самолете на «материк».
Поселок был в снегу, и ни одна тропинка не была протоптана ни к реке, ни к лесу. Желающих сторожить не нашлось. Дом Валерьяна был заколочен. Семен постоял возле него, жалостливо пощелкал языком.
— Ушел, ай-ай, ушел все же…
Повернулся к сверкающим сопкам. Сопки в бирюзовом небе стояли гордые и надменные.
— Туда ушел, — Семен посмотрел пристально на сопки, точно хотел разглядеть сквозь них ту жизнь, что увела Валерьяна, — совсем ушел, — и сокрушенно покачал головой.
В этом году, весной, на полянке за пустынным поселком на всех обгоревших кочках пробилась новая зеленая трава.
В поезде
До отхода поезда оставалось четыре минуты, а верхнее место справа еще не было занято.
Мы поглядывали на него и думали: кого-то нам судьба пошлет в попутчики? И хотя дорога была не дальняя, меньше суток, но известно, что настроение человеку можно испортить за несколько секунд. Мы ехали отдыхать в Ригу и очень дорожили своим хорошим настроением.
У меня было нижнее место, напротив сидел немолодой военный летчик, широкоплечий, с красным обветренным лицом, его бледно-голубые глаза прятались среди припухших тяжелых век.
Летчик сразу объявил нам, что он вот-вот уходит на пенсию — хватит, налетался. Сейчас он работает в Мурманске, а квартиру ему дадут в Москве, есть у него законные права на Москву. А еще у него есть жена, большая модница, и теща, которая жутко храпит по ночам.
Рядом с летчиком сидела Леночка, девушка лет двадцати двух с короткими каштановыми волосами. У нее были кукольные, мелкие черты лица. Она была бы даже хорошенькой, если бы не желтые глаза, недобрые и слишком старые. Я обратила внимание на ее тонкие руки с нервными подвижными пальцами и коротко обстриженными ногтями. По моде тех лет, на ней была надета широкая цветная юбка и кружевная белая кофточка.
Леночку провожала густо напудренная мама в черной соломенной шляпке.
Летчик пошел к проводнику ставить бутылки пива в холодильник.
— Я очень рада, что вы тоже едете в этом купе, — сказала басом Леночкина мама, — по крайней мере, Леночка не будет наедине с этим летчиком. Еще неизвестно, кто будет четвертый попутчик, может быть, тоже мужчина. Эти мужчины, когда едут отдыхать, теряют элементарные представления о приличиях. Пока работает, человек как человек, а в отпуске узнать нельзя. Пьянство, сплошной разврат. Я вас прошу, в случае чего — защитите Леночку. Она у меня совсем еще девочка.
Потом она обернулась к Леночке и скороговоркой стала давать ей советы: по вечерам надевать голубую вязаную кофточку, не водиться с сомнительными компаниями, избегать сквозняков, не лежать долго на солнце, не заплывать далеко, купаться один раз в день, не очень «нажимать» на сладкое. Оставив на Леночкиных щеках красные пятна от поцелуев, мама удалилась.
Леночка шумно вздохнула.
А верхнее место еще оставалось свободным.
Поезд плавно тронулся, и в эту минуту на платформу выбежал толстяк с разгоряченным лицом, в не по возрасту пестрой рубашке-разлетайке и в давно не чищеных ботинках. В одной руке он держал желтый чемоданчик, в другой — авоську. В сумке нагло блестели бутылки водки, даже не завернутые в бумагу. Человек пытался бежать вдоль поезда, изрыгая при этом ругательства, но проводники неподвижно стояли на ступеньках вагонов, и никто не собирался его сажать. Вероятно, это и был наш четвертый пассажир. Мы обрадовались, что он опоздал, и приветливо помахали ему. Он показал нам кулак.
Леночка выгнала из купе летчика и переоделась в голубой шелковый свитер и шорты. Ножки у нее были стройные и загорелые. Летчик искоса посматривал на них.
Из соседнего вагона прибежала розовая, крутобедрая, с черным «конским хвостом» Соня, подружка Лены, разочарованно оглядела купе.
— А где же Володька?
— Володька едет следующим поездом, через три часа. Я буду его ждать в Риге, на вокзале. Меня провожала мама. Можешь себе представить, какую бы сцену она здесь закатила, увидев Володьку.
— А как вы устроитесь?
— У Володьки в Риге тетка, она нам комнату сняла в Булдури.
От нечего делать мы сели играть в подкидного дурака. Играли долго и нудно. Потом мы закусывали, вытащив свои запасы. У Леночки была накрахмаленная белая салфетка, заботливо уложенная мамой, а летчик вытащил стеклянную банку с семгой собственного посола, как хвастливо он нам объявил.
За окном убегали летние зеленые поля и леса. Я подумала: как хорошо, что я еду в неизвестный мне город, к незнакомому морю. Всякая дорога — это смутная надежда и ожидание. Еще я подумала об Ирме. Может быть, мне повезет, и я найду кого-нибудь из ее родных: хотя была война и прошло много лет, но бывают счастливые случайности.
Передо мной встало опять твердое, надменное лицо Ирмы, высокий лоб, великолепно вылепленные губы. Она была рижанкой и любила свой город. Длинными зимними вечерами, кутаясь в лохмотья на нарах, она рассказывала нам об узких средневековых улицах «старой Риги», о суровом Балтийском море, о желтом тонком песке и вечно шумящих соснах. Она рассказывала нам, что когда-нибудь вернется туда. Ирма была членом партии в буржуазной Латвии. Ей угрожал арест, полиция устроила засаду в ее квартире. Товарищи предупредили ее на улице, устроили побег через границу. В 37-м году Ирму арестовали, обвинив в шпионаже, в связях с мировой буржуазией и еще черт знает в чем. Нас это не интересовало. Нас самих обвиняли в ужасных преступлениях, и мы к этому привыкли. Нелепый случай — Ирма поранила палец пилой, совсем небольшой рваный красный разрез, но началось заражение крови, а пенициллина тогда еще не было.
Ирму похоронили в промерзшей колымской земле, поставили на могиле фанерную дощечку со статьей и сроком. Как будто на том свете (если он существует) это кому-нибудь было нужно. Я хотела обязательно найти родных Ирмы и рассказать им о ее лагерной жизни, о ее смерти. Но кроме этих добрых желаний у меня еще были свои, эгоистические.
Как только я вышла из лагеря, он снился мне почти каждую ночь. То я стояла на поверке в длинной шеренге, и поверка никак не кончалась, то не могла во сне выполнить норму на лесоповале. Правда, для разнообразия, наверное, мне еще снилась иногда тюремная камера или отсиживание на допросах и бесполезные словопрения с моим лупоглазым следователем. Когда я была в лагере, мне постоянно снилась «воля» и Москва в вечерних огнях, а после освобождения произошла эта страшная метаморфоза.