— Вы назвали себя поэтом, — сказал Карпентер, сделав ударение на последнем слове. — Будьте добры, прочтите эти стихи и честно выскажите свое мнение.
Вилар взял протянутый лист бумаги, как брал множество других графоманских сочинений еще на Земле, и очень внимательно прочел стихотворение. Это была вилланелла, написанная гладко, если не считать ритмического сбоя в третьей строке четверостишия. Кроме того, стихотворение было пустым и совершенно лишенным поэтичности; на сей раз Вилар решил быть в своей критике беспощадным.
— Вирши недурны, — снисходительно сказал он. — Аккуратно сработаны, но только в предпоследней строке есть огрех. — И, указав на ошибку, добавил: — Что до остального, то стихотворение лишено смысла. Оно даже не смехотворно; пустота его вопиюща. Я ясно выразил свою мысль?
— Вполне, — сдавленным голосом ответил Карпентер. — Это мое стихотворение.
— Вы хотели откровенности, — напомнил Вилар.
— Да, и кажется, получил. Что скажете о картинах на стенах?
Картины были абстрактные, тщательно выписанные.
— Видите ли, я не художник, — запинаясь, сказал Вилар. — Но, на мой взгляд, они превосходны, по крайней мере — вполне хороши.
— Тоже мои, — сказал Карпентер.
Вилар захлопал глазами от удивления.
— Вы очень разносторонний человек, мистер Карпентер. Музыкант, композитор, поэт, художник — вы владеете всеми видами искусства.
— Э… да, — ответил Карпентер с легким раздражением. — Здесь это вовсе не является чем-то необычным. Наоборот, обыденным. Мы гордимся своими художественными дарованиями. Мы все поэты, мистер Вилар. Все художники, все музыканты, все композиторы.
— А я ограничен всего лишь одной способностью, не так ли? Я всего-навсего поэт.
Вилара впервые в жизни охватило чувство собственной ущербности. Собственное несовершенство он сознавал и прежде — в сравнении с Мильтоном или Эсхиллом, Йетсом или Шекспиром, когда тщился превзойти их. Но между несовершенством и ущербностью есть некоторая разница. Сейчас он ощущал свою несостоятельность не как поэт, а как личность. Для такого самолюбивого человека, как Вилар, это было мучительно.
Он поднял взгляд на старика Карпентера.
— С вашего позволения, я уйду, — сказал он, голос его был странно грубым и раздраженным.
Придя к себе в домик, Вилар с горечью взглянул на лист бумаги и прочел свои строки:
Обманчивые тени дня стоят
Меж каждым из людей и остальными,
И каждый мучается этим, но…
На этом стихи обрывались. Они были только что сложены — вернее, так ему казалось поначалу. А пять минут спустя он вспомнил: это строки стихотворения, которое было написано в юности и заслуженно предано огню.
Где его техника, его хваленое чувство гласных, его замысловатые ритмы и тонкие словесные противопоставления? Он печально взглянул на невнятицу, продиктованную отупевшим от страха мозгом, и с презрением смахнул лист на пол.
Неужели я утратил свой талант?
Леденящий вопрос, от него съежилась душа, но за ним тут же последовал другой, еще более убийственный: А был ли у меня талант?
Однако на этот вопрос ответить было легко. На полке стоял томик в синей обложке, вот здесь…
Книга исчезла.
Вилар уставился на пустое место шириной в четверть дюйма. Книгу кто-то взял. Очевидно, кто-то из Карпентеров заинтересовался его поэзией.
Что ж, не беда, — подумал он. — Все стихи я помню наизусть.
Чтобы убедить себя в этом, он прочел по памяти «Яблоки Идана», одно из самых длинных стихотворений и, на его взгляд, самое лучшее. Когда дошел до конца, былая уверенность вернулась: его талант не был иллюзией.
Но семья Карпентеров тоже не иллюзия. И он больше не мог оставаться рядом с ней.
Вилар удрученно вспомнил игру патриарха на цимбалах: старик с поразительной легкостью переходил от одного вида искусства к другому — как и остальные. В этой семье не было человека, не способного написать стихи, положить их на музыку, исполнить ее на любом из дюжины инструментов и в довершение всего передать ее с помощью абстрактной живописи. Рядом с таким щедрым дарованием Вилару казалось, что его собственный дар превращается в ничто. Заниматься искусством для этих людей было так же естественно, как и дышать. Они рождались для искусства; на Ригеле Семь никто не носил звания «художник», никто не замыкался в своем уголке или в объединении.
И Эмиль Вилар понял, что в подобном мире ему нет места. Его талант слишком эфемерен, чтобы сохраниться среди этих гениальных обывателей — ибо они обыватели, несмотря на широту своих способностей, а может, и благодаря ей.
Они всеталантливы — и всеядны; они сожрут Эмиля Вилара.
Он взял из чулана чемодан и стал укладывать вещи. О возвращении на Землю не могло быть и речи, но он отправится куда-нибудь, где жизнь более сложна, а искусство более ценно.
— Почему вы укладываете вещи? — послышался звучный голос.
Вилар обернулся. В дверном проеме стоял Карпентер-старший.
— Я решил улететь. У меня достаточно оснований.
Карпентер добродушно улыбнулся.
— Улететь? Куда же? Обратно на Землю?
— Вы найдете остальные пятнадцать семей очень похожими на нас, — продолжал он. — Послушайтесь моего совета и оставайтесь здесь. Вы нам по душе, Эмиль Вилар. Мы не хотим терять вас так быстро.
Вилар оцепенел. Потом, не сказав ни слова, продолжил свое занятие.
Карпентер быстро подошел к нему и положил руку на плечо. Хватка старика оказалась на удивление сильной.
— Пожалуйста, — с горячностью сказал он. — Не улетайте.
Вилар вырвался и отступил на шаг.
— Я не могу оставаться здесь.
— Но почему?
— Потому что вы сводите меня с ума, черт возьми! — неожиданно выкрикнул Вилар. Впервые за тридцать с лишним лет он вышел из себя.
Весь дрожа, он повернулся к старику.
— Вы художники, вы певцы, вы поэты, вы композиторы. Мастера на все руки. А что я? Поэт и только. Всего лишь поэт. Здесь это все равно что быть одноруким… вызывать жалость.
— Но…
— Дайте мне докончить, — перебил Вилар. У него возникла новая мысль, и ему не терпелось выговориться. — Позвольте сказать вам вот что: никто из вас не художник. Вы ненастоящие, несостоявшиеся художники. Искусство возвышает человека — это дар, талант. Если он есть у каждого — это не талант. Когда золотом мостят улицы, цена ему не дороже, чем пыли. И потому вы, гордящиеся своими многочисленными талантами, не обладаете ни единым.
Карпентер, казалось, пропустил эту тираду мимо ушей.
— Потому вы и улетаете?
— Я… я… — Вилар в замешательстве запнулся. — Улетаю, потому что так хочу. Потому что я — настоящий художник и знаю это. Я не желаю осквернять себя псевдоискусством, которое вижу здесь. У меня есть нечто подлинное, замечательное, и я не хочу его терять. А здесь непременно потеряю.
— Как вы неправы, — сказал Карпентер. — Именно здесь вы его сохраните. У вас есть дар, и мы нуждаемся в нем; мы просим вас не улетать. Останетесь?
— Но утром вы сказали, что я должен сделать вклад в жизнь общины. А я не могу. Что проку, если в городе, где полно поэтов, появится еще один? Даже, — вызывающе добавил он, — если этот один стоит всех остальных?
— Вы не так поняли, — сказал старик. — Это правда, что нам не требуется больше поэтов. Но нам нужны вы, Вилар, нам нужна аудитория!
Внезапно Эмиль Вилар понял. В конце концов в дураках оказался он. Да, они нуждаются в нем: что это за армия, если там тысяча генералов и ни одного рядового?
Он засмеялся, сперва вяло, потом разошелся так, что на глазах выступили слезы. Примерно через минуту он утих.
— Понятно, — негромко сказал он. — Что ж, отлично. Я буду вашей аудиторией.
В конце концов это идеально. Для них он обладал лишь одной способностью: представлять собой аудиторию. Осознавая, что он поэт. Но ведь надо как-то оплачивать возможность быть поэтом только для себя.
Теперь он представлял свое будущее. Здесь его ценность в том, что он не художник, не композитор, а лишь зритель и критик. В их глазах его собственные поэтические старания не достойны и презрения. На этой планете, чужой и незнакомой, одинокий среди толпы, он мог предаваться творчеству без боязни привлечь внимание. Карпентерам нужны зрители; Вилар давно перерос эту необходимость.