Олесь бросился на крик и чуть не натолкнулся на Мамочку. Будто в панцире, в пластинчатом пробковом поясе, с большим чемоданом в руке, с баяном под мышкой он метался по палубе, вытаращив испуганные глазки. Налетев на Олеся, он бросился обратно. А на верхней палубе возле горки чемоданов стояла Дина Васильевна Петина. Увидев знакомого человека, которого ей представили еще на пристани, она подняла на Олеся свои серые глаза.
— Муж, где мой муж? — прошептали побледневшие губы. — Вячеслав Ананьевич… он ушел. Его нет… А какой-то, я не знаю… он вырвал у меня пояс. Я не умею плавать. Здесь ведь глубоко? Да?.. Ужасно!.. Куда же делся муж?.. С ним ничего не могло случиться?.. Очень прошу, не оставляйте меня…
Она вцепилась в руку Олеся.
— Ну, полно, полно! Найдется и ваш муж. Я видел; он тут порядки наводит. Успокойтесь. Сейчас приведу. — Но женщина не выпускала его руку. Она вся дрожала, и Олесь проникся к ней снисходительной жалостью. — И река тут неглубокая, и пожар гаснет… Вот что, пойдемте-ка к нам в каюту. Там Ганна, с нею не пропадете. А?
Все так же судорожно вцепившись в его руку, Петина безвольно шла за ним. В каюте было тесно. Напротив женщины со сломанной ногой, на другой койке, скрипя зубами, постанывал молоденький киномеханик, в каюте которого и начался пожар. Как начался, он не знал. Он спал — вдруг пламя, уже охватившее несколько коробок с пленкой, разбудило его. Он старался гасить, выбрасывал незагоревшиеся коробки в окно, но, задохнувшись в едком дыму, упал и сгорел бы, если бы его не отыскал и не вынес матрос, привлеченный запахом гари. Женщины уложили пострадавшего. Рубашку и брюки разрезали. Тело оказалось покрытым багровыми волдырями. Ганна и медицинская сестра доставали из баночки вонючую мазь и ватными тампонами смазывали обожжённые места. Механик, уткнувшись лицом в подушку, выл от боли.
На полу у двери девушка в оранжевом костюме прижимала к себе малыша. Они плакали. Слезы вымывали на закопченных лицах светлые бороздки.
Потрясенная пожаром, страхом, обидой на Вячеслава Ананьевича и на негодяя, который отнял у неё пояс, Дина сначала, должно быть, ничего не видела. Потом разглядела обожжённую спину, всего судорожно сжавшегося человека, которому руки, наносившие мазь, причиняли страшную боль. И вдруг нерешительно произнесла:
— Постойте, разве так можно?.. Что вы…
Обе женщины, подняв усталые глаза, с досадой посмотрели на короткие брючки, яркий свитер, волнистые пряди, прихотливо обрамлявшие худощавое лицо.
— Дайте, пожалуйста, — попросила вдруг Дина и, засучив рукава, вытряхнула на руку комок мази. Выжимая её меж пальцев, она стала быстро бросать на воспаленные места. Один из рукавов съехал, стал мешать. Она подняла руку. — Ну, что вы смотрите, закатите! — распорядилась она, и так, как узенькие руки с холеными пальцами, с наманикюренными ногтями действовали осторожно и понемногу обретали уверенность, Ганна тотчас же выполнила просьбу. — Сестра, дайте еще мази… Это ожог третьей степени. Мазь должна лежать толстым слоем… Ну, что вы на меня так смотрите? Я врач…
Потом Дина распорядилась повязать ей голову полотенцем, чтобы волосы не лезли в глаза. Связав концы простыни за спиной, ей сделали импровизированный халат. Положив компресс обожженному, она подошла к женщине, тихо постанывавшей на другой койке. Повязка была сломана. Гипс раскрошился. Из-под острых его кусков сочилась кровь. Послала Сашко к себе в каюту принести рейсшину Вячеслава Ананьевича. Линейку сломали. Сделав лубки, плотно обложили искалеченную ногу.
Вернувшись с линейкой, Сашко принес весть, что пароход уже приблизился к острову. С берега подошли рыбачьи челны. Катер подтащил огромную лодку с машиной и людьми в медных пожарных касках. Поглощенные своим занятием, женщины как-то очень скромно отозвались на эти утешительные известия. Дина, накладывавшая лубки, сказала больной:
— Ну, видите, милая, всё хорошо. Сейчас мы вас отправим в… — Куда отправят, она не знала и потому запнулась. Но всё же сказала: — В поликлинику.
Как раз в это мгновение машина «Ермака» застопорила. Неожиданно наступившая тишина сразу проявила и глухое потрескивание пожара, и жужжание старенькой помпы, тревожные крики, топот. Стало слышно, как металлический, неестественный голос произнес, должно быть, в мегафон:
— …Эй, там, в лодках, не лезь под колеса!.. На палубе, отойдите от бортов!.. — И выкрикнул: — Держись!..
Послышался глухой скрежет днища судна, треск, чей-то вопль. И всё стихло. Старый «Ермак» всей своей бокастой тушей сел на мель. Кто-то дико закричал, кто-то отчетливо выругался. Те, кто был на палубе, видели, как грузный капитан, который всё это время простоял, расставив ноги, у поручней, неподвижный, будто монумент человеческому упрямству, опустив мегафон, обмяк, присел на ступень лесенки и, сняв фуражку, стал рукавом кителя вытирать бритую голову. Из бравого водника он разом превратился в немощного старика, которого, как казалось, не держат ноги.
Рулевой подбежал к нему с графином воды. Капитан долго, жадно пил прямо из горлышка. Остаток вылил на голову. Не вставая, поднял жестяную трубу.
— Ребята, шлюпки на воду!.. Косых и Марченко, обеспечивайте порядок на сходнях… Эй, там, на челнах, подходи к трапам по очереди! Больше шести на шлюпку не принимать… Прекратить толкотню!
Потом, адресуясь к невысокому, худощавому, смуглому человеку с горбоносым профилем беркута, сидевшему на корме небольшого катера, сказал:
— Спасибо, Иннокентий Савватеич, что услышал крики-то мои… Из последнего к тебе тянул, знал — выручишь… Эй, там, на баркасе, чертовы дети, швартуй у колеса! Пожарники! По-надевали каски, не сообразите, что надо сначала от машин огонь отбивать.
Сильная помпа на баркасе уже работала. Два парня в синих комбинезонах и в медных, со сверкающими гребнями касках, уверенно вонзали шипящие струи в окна горевших кают. От новых масс воды пламя стало багроветь, дым, превращался в курчавые облака пара, шибавшие высоко в небо.
— Эй, там, у трапов, не допускать давки! Косых, куда косишь? Береги людей!
Но этих команд можно было уже и не подавать. Челнами спокойно и очень толково руководил с катера смуглый клювоносый человек, а у трапов в помощь матросам стали: у одного — белокурый Сирмайс в щеголеватой, надетой набок мичманке, у другого — шумный инженер Пшеничный, принимавший во всем самое деятельное участие.
— Не все сразу, всем первыми быть нельзя… Давайте не будем, — приговаривал он веселым голосом, изображая милиционера, и эти юмористические нотки, улыбка, казалось однажды и навсегда приклеенная к его румяному лицу, гасили всё время вскипавшие у сходней страсти.
Снизу, прочно стоя в покачивающейся лодке, пассажиров принимала рослая девушка в резиновых сапогах, в ватнике, в старушечьем платке, который, казалось, и был надет лишь для того, чтобы оттенять круглое, белое, тронутое нежным румянцем лицо. Должно быть, впопыхах девушка не успела спрятать русую косу. Та свешивалась на грудь, мешала, и она всё стремилась отбросить её назад резким движением головы. Бархатистые брови были сведены на переносье. Действовала она необыкновенно спокойно.
Девушка уже готовилась принять от матери малыша, как вдруг толпа пассажиров будто вскипела. Расталкивая людей, прорывался к трапу дюжий парень с мальчишеской челочкой. В руках у него чемодан и баян. Прежде чем Сирмайс успел задержать его, он локтем отбросил мать с ребенком, сбежал по трапу, приготовился прыгать в лодку. Но девушка снизу не подала ему рук. Соскочив на корму, он мгновение стоял, мучительно стараясь удержать равновесие. Потом дико вскрикнул. Девушка даже отвела назад руки. Не выпуская своего имущества, парень полетел в воду. Она скрыла его с головой. Вынырнул. Снова закричал, отчаянно, безнадежно, как кричит в поле заяц, которого настигла собака. Девушка даже не оглянулась.
— Мамаша, не бойтесь, давайте вашего малыша.