Выбрать главу

Все эти меры возымели обратное действие. Состояние больного заметно пошло на ухудшение. Он заскучал, потерял аппетит, замкнулся. Взор погас. Целыми днями лежал он с закрытыми глазами, но сестры, по очереди дежурившие возле него, догадывались: больной не спит.

— Я не имею права вас обманывать, — говорил вернувшийся с консультации профессор Сте-паниде Емельяновне Литвиновой, пришедшей к нему на прием перед тем, как вылететь к мужу. Пожилая, полная, курносая женщина с лицом куклы-матрешки тихо сидела в профессорском кабинете, вцепившись большими руками в свою сумочку. — У него крепкое сердце и железный организм. Но он очень переутомлен. Это все усложняет… Покой, полная отрешенность от всего, что может чем-нибудь его взволновать, — только это дает слабые надежды.

— Ученый похрустел суставами пальцев.

— Трудный больной. Он отказывается от лекарств, почти ничего не ест. И, конечно, эти чудовищные условия, пещерный быт. За всю мою жизнь я не видел ничего подобного. Даже на войне.:

Степанида Емельяновна достала папиросу, постучала по коробке мундштуком и тут же испуганно скомкала и спрятала обратно в сумочку.

— Ну, есть он у меня будет и лекарства примет, — решительно сказала она. — Что еще?

— Ничего. Покой, только покой, — печально глядя на женщину, профессор развел руками.

Этот разговор сразу возник в памяти Степани-ды Емельяновны, когда она, преодолев пешком последний отрезок пути от полянки, где сел вертолет, до охотничьего станка, остановилась передохнуть перед дверью станка, выкрашенной теперь «под слоновую кость». Передохнула, решительно взялась за деревянную ручку.

— …Ну вот явление десятое: те же и Мартын с балалайкой, — громко произнесла она, отстраняя медицинскую сестру, выступившую ей навстречу. — Что же это ты, Федька, подкачал? У меня вся коммуна к экзаменам готовится, и вот изволь, лети к тебе. Близкий свет!.. Внуки объявляют деду выговор с занесением в личное дело.

Седая щетина, восковитость запавших щек, короткий нос, обострившийся и даже раздвоившийся на конце, — все это поразило женщину. Неужели этот старый человек — ее муж? И когда она услышала еле донесшееся до нее «Степа!», увидела, как в синих помутневших глазах накипают слезы, она, проглотив подступающие к горлу рыдания, стала сердито обозревать низенькую, тесную каморку, стены, прикрытые простынями, литографию в золоченой раме.

— На дворе весна, солнышко играет, а у вас тут воздух — хоть топор вешай! — Шагнула к окошку — оно не открывалось. Это был кусок зеленоватого стекла, вмазанный глиной прямо в кладь стены. — Дочка! — обратилась она к сестре. — А ну-ка отвори дверь.

— Простите, я имею твердые предписания относительно режима, — начала было сестра, стараясь как можно строже смотреть на эту невысокую, полную женщину в дорогой куньей шубе и пуховом платке, по-бабьи сброшенном на спину..

— Ну-ну, дочка, давай не спорить, — миролюбиво произнесла Степанида Емельяновна, укутывая мужа одеялом, и в голосе этой добродушной женщины звучало что-то, что заставило сестру подчиниться.

В избушку ворвался шум тайги, запах талого снега. Степанида Емельяновна удовлетворенно вздохнула.

— Другое дело, а то лежит в лесу, а лес только вон на картинке… Дочка, я с ним посижу, а ты выдь, наломай можжевельника, побросай на пол для духу, — и когда сестра вышла, стала у койки на колени, поцеловала мужа в губы. — Тьфу, побрил бы тебя, что ли кто! А то вон какую щетину отрастил… И не плачь, не плачь! Эдакий комодище и плачет… Ну ладно, лежи смирно. Я тебе про все наше потомство обзорный доклад сделаю. А ты слушай и молчи. — И, положив большую, с выпуклыми венами руку на руку мужа, бессильно лежавшую на одеяле, она начала рассказывать.

Хотя Литвинов не произнес ни слова, это не было монологом. Это была беседа двух немолодых людей, все-все знавших друг о друге. Одна говорила, а другой отвечал взглядом, еле заметным движением головы. Так бывало у них всегда. Порой Литвинов не бывал в Москве месяцами. Но дружба, завязайшаяся когда-то между молодым тверским плотогоном и юной ткачихой на скамье рабфака, была такова, что, прилетев в Москву за тридевять земель, Литвинов чувствовал себя так, будто выходил ненадолго на уголок, в молочную, купить бутылку кефира.

Врач, прилетевший через несколько дней из Дивноярска, был приятно удивлен.

— Ваше появление — высшая терапия, — галантно сказал он Степаниде Емельяновне.

— Мое появление… Что тут я! — отмахнулась женщина. — Тут — другое. Вы ему все покой, покой, а у него любимая поговорка: «Покой — это для покойников», — вот и получалась буза…

Эта пропахшая табаком женщина, стригшая коротко свои прямые седеющие волосы, повязывающая их для удобства красной косынкой, на манер комсомолок двадцатых годов, со своим громким голосом, с грубоватой речью, в которой иногда встречались такие позабытые ныне словечки, как «буза», «братва», «шамовка», «как из пушки», как-то сразу вросла в жизнь лесного лагеря. Вскоре она называла уже геологов полуименами: Женька, Юрка, Волька, — знала их сердечные тайны, бесцеремонно пробирала их за запущенную внешность, заставила перестирать рубахи и белье, а вечером сама засела за штопку и пришивание пуговиц, приспособив к этому и Василису, и свободную от дежурства медицинскую сестру. Она добыла у Илмара Сирмайса карманный радиоприемничек, поставила его в изголовье мужа, и теперь он беспрестанно болтал и пел с утра, которое начиналось в этих краях для радиослушателей позывными Старосибирской радиостанции — первой музыкальной фразой песни «Славное море, священный Байкал!». Под говор приемника больной думал, дремал, спал. Но стоило выключить радио, как он сразу открывал глаза.

— Почему?

— Но ведь чепуха какая-то. Ответы на вопросы радиослушателей.

— Нет, нет, сугубо любопытно знать, чем интересуются здешние радиослушатели. — И когда батарейка села, больной загрустил, закапризничал. — Ну чего вы меня точно на дно колодца опустили?..

Медициной Дивноярска к тому времени было уже признано, что в правилах, предписывающих при заболеваниях, подобных литвиновскому, абсолютный покой, бывают и исключения. Прибыл Толькидлявас. Торжественно приволок огромный радиоприемник, от которого в лесной избушке стало еще тесней.

— Замечательная машина! Целый орган! Самая последняя модель. Старосибирск получил только один экземпляр, на него было множество претендентов. — Круглая, щекастая физиономия Толькидляваеа блаженно сияла. — Только для вас, Федор Григорьевич, и отдали. Вот Ладо Ильич может подтвердить.

— Тольки для вас, тольки для вас и вырвали, — улыбаясь, кивал головой Капанадзе, освобождавшийся от шубы. — Только для нашего Старика. Э-э-э! Да я вижу, он скоро за свои гири возьмется!

Это не было комплиментом. Могучий организм Литвинова заметно преодолевал страшный недуг. Дело шло на поправку. Но парторг, честно выполняя врачебные директивы, болтал о шахматах, о предстоящем футбольном сезоне, о спутниках и лунниках. Рассказывал о необыкновенно огромном медведе, добытом недавно охотниками «Красного пахаря», и всячески отводил беседу от дел и забот Оньстроя.

— Слушай» Ладо! — перебил его Литвинов. — Вы вот по радио каждый день шумите: бросок к коммунизму, бросок к коммунисту, — а почему ж об Олесе ничего не слышно? Цифры-то удивительные, а Олеся Поперечного нет как нет.

Пришлось Капанадзе рассказывать, как было. Литвинову уже разрешали немножко посидеть на кровати. Он слушал, полуопустив, веки, будто в дреме. Когда он поднял их, глаза были тревожны.

— Слушай, Ладо, а у вас там все на чистом сливочном масле?