— Да уж знаю. — На круглое лицо женщины легла хмурая тучка. — Вы же мужа-то сманили, всех нас с места сорвали. Сашко, наверное, опять без школы маяться будет.
— А я музыку бросила, — сказала толстая девочка, своевольным движением перебрасывая на спину рыжую косицу, — и пианина моя в ящике стоит…
Но хозяйка, должно быть, умела владеть собой. Тучка была отогнана, на полном лице появилась улыбка.
— Вы сидайте, сидайте. Я вам из свежей заварки сейчас чашечку налью, — произнесла она. — А ты, Сонечко, голубынька, сбегай за батьком, скажи, товарищ Надточиев к нам пришел… Вы пейте, пейте чаек, не бойтесь цвет лица потерять, у вас он здоровый…
— А пить так пить, сказал котенок, утопая в ведре, — подмигнув девочке, произнес гость. — Роскошно вы, я вижу, устроились, хозяюшка.
— Мы те же цыгане. Лошадь выпряг, оглобли к небу — вот тебе и дом, — вздохнула женщина.
— А хозяин где?
— Батько-то наш? Они с Сашко землянку робють.
— Землянку? Зачем? Вы и так уютно живете.
— Э, какой же тут, бог с ним, уют! Станем мы зимовать в этих общих житиях! Коченей со всеми или топи за всех. Торчи дома, как привязанная, или всё покрадут…
Зеленый городок Левобережья строили прямо в тайге, деревья валили, оттаскивали тракторами, кранами вырывали или взрывали пни, бульдозерами ровняли землю, и тут, в девственных зарослях малины, на почве, местами буквально розовой от брусники, разбивали ряды больших, утепленных, с двойными полотнищами, с тамбурами палаток. Над городком продолжали шуметь сосны, лиственницы, пихты.
С востока территория городка была обрезана глубокой падью, по дну которой к реке Онь спешил звонкоголосый, хлопотливый ручей. Вот тут-то, под срезом крутого берега, загораживающего от северных ветров, и облюбовал Олесь Поперечный место-для землянок.
Бывалый человек, он знал, что такие вот звонкие ручьи не замерзают и в лютые зимы. Из про-_ руби легко достать воду. Леса вокруг навалено сколько угодно, есть из чего построить сруб, кровлю. Сколько таких нор выстроил сапер Поперечный в берегах российских, белорусских, польских, немецких рек! В этом деле он знал толк. А тут сын подрос. Тощий, нескладный, длиннорукий, с большими ступнями, Сашко был для своего возраста отменно силён и успел уже перенять от отца тягу к любому делу. И вот теперь, пока там на Урале собирали экскаваторы новой, усовершенствованной, по предложению Поперечного, модели, пока их по частям грузили на платформы и везли, мужчины Поперечные копали две землянки: для семьи и для экипажа. Копали всерьез, стараясь использовать каждый погожий день. И отец, чувствуя в первый раз настоящую сыновнюю работу, радовался: подмога растет. Даже была мысль, если к зиме среднюю школу не достроят, взять мальца в экипаж без ставки: пусть помогает собирать машины пусть, приживается к делу.
Траншея для первой землянки была почти прорублена. Копая, Олесь прикидывал, как впишет в нее сруб, чтобы было и окошко, выходящее на юг, и дверь, не пропускающая суровых в этом краю холодов. Все шло на новом месте, казалось бы, как надо. И все-таки покоя не было. Тревога, рожденная в ночном разговоре с женой, не рассеивалась. Ганна ни разу не вернулась к тому разговору. Но сам Олесь, точно бы став в ту ночь зорче, по множеству мелочей, по тому, как подолгу, думая, что ее не видят, смотрела она на фотографию домика, который они оставили, по тому, как произносила: «А у нас в Усти», — как она однажды, должно быть забывшись, твердо сказала в пространство: «Ладно, в остатний раз потерпим трошки…» — по всему этому Олесь понимал, что она ничего не забыла. Понимал и думал: «И верно и правильно: хватит, покочевали!»
— И баста! — вслух сказал Олесь, останавливая тягостные мысли.
— Батько, вы что? — недоуменно оглянулся Сашко, который сбрасывал под откос землю, выбираемую отцом.
— Что да что, кидай себе знай! — сердито сказал Поперечный, хватаясь за заступ. Мудро, задумчиво шумели деревья, по-осеннему редко цвикали птицы, сердито звякала лопата, а перед Олесем стояли дорогие, полные тоски и обиды глаза-вишни. «Может, под старость Героя себе выцыганишь!» — звучало в ушах. «Эх, Ганка, Ганка, за что так? Как можешь о муже так думать, шестнадцать лет вместе прожили!.. Героя!»
И опять лезли, теснясь, толкаясь, непривычные мысли. Ну не деньги, не слава, так что же тебя загнало в эту тайгу? Почему меняешь обжитой дом на эту вот звериную нору? Ну?..
— Говори, почему тебя в пройдисвиты тянет? — снова произнес он вслух. Сашко оглянулся, но ничего уже не сказал. Что-то странное творится все эти дни с батьком. Сердитый стал, раздражительный, сам с собою во сне разговаривает. Вот и сейчас…
— ….Седой волос пробился, а прыгаешь, как блоха, с плеши на задницу, хай тебе грец!..
Нет, лучше не спрашивать. И мама тоже. И оба они это друг от друга скрывают. У батька вон на лбу морщины какие! Раньше появлялись, когда уставал, а теперь точно ножом вырезали.
— Давай, Сашко, поспевай, а то завалю! — кричит Олесь, увеличивая шматки грунта, летящие вниз. Но вот опять стоит он, опираясь грудью о деревянное стремечко лопаты, и смотрит не то на вершины пихт, не то на пролетающие над ними чистые, будто бы только что выстиранные облака. Но лицо у него не спокойное, не мечтательное, какое бывает у людей, смотрящих на небо, а тревожное, растерянное.
Раньше все как-то просто объяснялось: социализм, коммунизм строим. Великие дела требуют и личных жертв. Но разве на Усти, откуда они уехали, где было дело, и дом, и заработок, и почет, разве там, на этой гигантской электростанции, совсем недавно рожденной, не та же семилетка и не то же строительство коммунизма? А может, права Ганна — это для молодых, для холостежи? Но разве он один такой мыкается сейчас по Зеленому городку, на улице которого по пути на работу можно наесться брусники и малины? Сколько знакомых еще по Днепру, по Волге, по Иртышу встретил он здесь, на Они, среди сачков, как именуют тут строителей-новобранцев! А сам Старик? Ему уж под шестьдесят. И вдруг вспомнилась мурластая физиономия, низко остриженная, круглая голова с мальчишеской челочкой, татуированная рука и этот словно бы ущемленный, рыдающий тенорок:
Мы осенние листья, Нас всех бурей сорвало, Нас все гонит и гонит Неизвестно куда…
— Осенние листья. Тьфу! — Поперечный с сердцем всаживает лопату в песок. Потом замечает встревоженное лицо сына и поясняет: — Муха в рот залетела — хай ей грец!
— Батько, батько! — доносится сверху голос дочери. — Мама за вами послала. У Нас сам Над-точий сидит, по три куска сахару в чашку кладет… Мама велела — бегите скорей.
— Шабаш, Сашко!.. Идем, Рыжик, идем! Солнце уже повалилось за вершины деревьев.
Со дна пади вместе с тонким, волокнистым туманом карабкались вверх по откосу, цепляясь за орешник, можжевельник, душистые сумерки. Но розовые лучи, пробив полутьму, вонзаются в землю, зажигая в полумраке палый листок, сломанную ветку или красный мухомор. От вечерней сырости воздух еще больше насытился смолистым духом, и в тишине еще ядовитее зазвенели тоненькие трубы комаров. Но, кроме физической усталости, которая ему всегда приятна, Олесь чувствует тяжесть в голове, будто провел он день не с лопатой в таежной пади, а в прокуренной комнате, на каком-то длинном, скучном собрании. Он торопливо шагает к своей палатке. Надто-чиев — человек занятой. Просто в гости чай гонять не придет. И действительно, инженер принес телеграмму: опробование экскаваторов на стенде закончено. Усовершенствования превзошли ожидания. Машины начали разбирать, готовя в дальний путь. И вот двое, инженер и рабочий, склоняются над складным столом, где разложен план товарной станции, еще не обросшей сетью запасных путей. Огромные машины нужно встретить, сгрузить, собрать. После долгих споров решают, что собирать надо тут, на месте. Отсюда гиганты пойдут самоходом. Для этого нужно пробить до карьеров дорогу. Собеседники спорят, чертят, зачеркивают, и в комнате, где воздух густоват, _ как-то сама собой растворяется та тяжесть, что скопилась в голове Поперечного от непривычных мыслей и нерешенных вопросов,