— Дурочка, так врачи ж нужны везде. Будущий начальник будущего филиала Оньстроя на реке Чернава, который Старик именует первым эшелоном, приглашает доктора Дину Захарову поехать на новый «дикий брег» и предлагает ей самый лучший угол в палатке «люкс»...
— Смотри, смотри, Павел! Маленькая комета, а может быть, спутник? А? Ну куда ты смотришь? Это даже обидно, я говорю ему про комету, а он смотрит на этот свой дурацкий мост, который уже и не мост, а плотина или дамба, — не знаю, как это у вас там называется!
— Не сердись, Дина, я только подумал: вот судьба и вознаградила меня за все беды. Щедро. С лихвой.
Женщина вскинула свои серые глаза. Они сияли.
— Павел... Впрочем, наверное, ты думал при этом про свой любезный мост. Так?
— И про мост, конечно, но... Дина, я не умею об этом говорить.
— Ах, все-таки и про мост? — Голос женщины похолодел, она отвернулась, хотела отодвинуться, но они сидели оба прикрывшись шинелью Дюжева. Его рука ласково и властно удержала ее.
— Фу, Павел, от тебя по́том несет! Не моетесь вы там, что ли?
Дюжев смущенно опустил большую голову:
— Мы с Вороховым с самого перекрытия собираемся в баню, и все срывается: то это, то то, просто беда.
— Безобразие! Это я тебе говорю не только как женщина, но и главным образом как врач. Никакой ваш энтузиазм, никакие мосты и плотины не могут оправдать такого одичания. Снежные люди какие-то! Ну теперь я за вас возьмусь! Кстати, откуда у тебя взялась моя фотография, которая стоит на твоем столе в вашем знаменитом вагончике?
Дюжев молчал. Внизу, за черным выступом утеса, широко разливалась Онь. Река еще не привыкла к своему новому пути, и в зеленоватой прозрачности летней ночи было видно, как поток с разгона бьет в земляную, уже облицованную базальтовыми глыбами дамбу, как бы удивленный неожиданным препятствием, на миг затормаживает возле нее свой бег, а потом начинает отворачиваться вправо и покорно устремляется на бетонный гребень. Недавний ураган разбил много плотов, вырвал с корнем и бросил в реку огромные деревья. Они прыгали на стрежне Они, как спички, брошенные в ручеек ребенком. С вершины Дивного Яра видно было, как эти черные спички, растягиваясь чередой, тоже покорно движутся к гребню плотины.
— Так откуда же у тебя, Павел, эта фотография? — настаивала женщина. — Что же ты молчишь? — Чувствовалось, ей приятно называть его по имени, обращаться к нему на «ты», приятно и ново, и немножко неловко.
— Мне ее дал Сакко, — неохотно пояснил Дюжев. — Я провожал его на Чернаву. Уложили в машину чемодан, рюкзак — все его имущество. Бурун прыгнул на переднее сиденье. Простились. Я помахал им и вернулся в свою комнату. И вдруг стук: Сакко.
Дюжев замолчал, глядя перед собой. Темные воды реки начали уже светлеть, и волокнистый туман, тянувшийся по ним, заметно редел.
— Ну же, Павел, ну... — Дина трясла его за плечо. — Я знала, у него есть эта фотография. Он давно выпросил ее у Петровича и потом носил в паспорте. И вдруг вижу у тебя на столе. Ну, говори же!
— Он вошел в комнату. Фотографию он держал в руке.
— Ну и что он сказал?
— Он сказал: «На, возьми. Это у меня самое дорогое, но это твое».
— А еще что сказал? Павел, ну как ты не понимаешь, что мне это очень важно!
Дюжев грустно усмехнулся воспоминанию.
— Еще он сказал: «Женское сердце — это магнитофонная лента. Когда на нее записывается новая мелодия, старая стирается начисто». Дурак, кто этого не понимает. Потом сказал, что я мямля, слепец. Кажется, сказал даже: клинический идиот. За последнее не ручаюсь, но это было бы, как показали события, правильно. Так? Потом сказал: «Пишите, мой адрес, как всегда: дом приезжих». Больше он ничего не говорил.
— Как всегда: дом приезжих... — задумчиво повторила Дина.
Посидели молча. Восток чуть светлел, и, как это всегда бывает под утро, все назойливее, свирепее становились комары. Но их злорадного пения на скамье не замечали.
— Какой он хороший, Сакко, — заговорила наконец Дина. — Если бы я не встретила тебя, Павел... Нет, не знаю, ничего не знаю. А тот, он зашел к нам перед отъездом чистый, выутюженный. Вручил мне букет ландышей, маме — какую-то безделку и, я это заметила, усаживаясь, поддернул брюки на коленях. А у нас, как на грех, ничего к чаю. Мама разахалась, побежала на уголок. Павел, это страшно: он вдруг изменился, упал на колени: «Умоляю, уезжай со мной... Ну не сейчас, хотя бы потом. Будет плохо — возвращайся. Твое место никто, слышишь, никто и никогда не займет. Буду ждать». Он рыдал, Павел, по-настоящему рыдал. А мне было жалко, и противно, и страшно. Тут мама загремела ключом в двери. Он сразу вскочил, поправил галстук. Когда она вошла, он уже чинно целовал мне руку.