— Здравствуй! — кивнул он. — Перебирайся обратно к себе, а Валю сюда. Где она?
— Разве вас не уведомили, она уже не работает в управлении. Уволилась по собственному желанию. Честное слово!
Литвинов прихмурил пшеничные брови.
— Я все, — он подчеркнул это слово, — все знаю. А ну соедини меня с секретарем комсомола Капустиным. — Подождал и, когда послышался голос Игоря, сказал: — Здравствуй, молодой человек! Литвинов. Ты куда своего товарища по несчастью дел? Или, может быть, вы теперь уже товарищи по счастью?.. Не понимаешь? Ах какой недогадливый, как тебя комсомольцы такого еще держат... Валя, Валя мне нужна. Найди ее, и чтоб аллюром три креста ко мне. Куда? Как — куда? В управление, конечно, в мой предбанник.
Затем прошел в кабинет, где теперь на окнах, в углах, на диване уже не лежало ни проб грунта, ни бетонных кубиков, ни геологических образцов, где вместо малахитового, похожего на древнеримское надгробие чернильного прибора стояла лишь лампа дневного света да подставка для вечной ручки. Он опустился было в петинский вертящийся стул, но сейчас же пересел на другую сторону стола, в кресло для посетителей, и, порывшись в записной книжке, заказал по высокочастотному телефону Москву, квартиру министра.
— Не узнаёшь, Иван Иванович? Литвинов. Ну конечно я. Не отдыхал? Из театра вернулись и чай пьете? Ну, извинись за меня перед Клавочкой, привет ей... Э-э, хватит о болезнях, осточертела мне эта тема. Здоров твой кадр, на работу вышел. У начальства возражений нет? Приказ — это потом, надо еще вожжи подобрать, а сейчас поцелуй Клавочку. Степа моя вам обоим кланяется. Она? Еле-еле из ее лап вырвался. Знаешь ведь: пока настоящая баба с печи летит, она мужика обругать десять раз успеет... Все-таки удрал.
Потом стал серьезным, долго слушал клекотание трубки, кивал круглой головой, вновь покрытой отросшим седым бобриком.
— Это, Иван Иванович, я уже знаю. Всё. И прошу тебя, как старого друга, и не только тебя, но и в Центральный Комитет передай мою просьбу: не срамите Оньстрой. Всё сами сделаем. Тут наш грузин маленько запутался, морская душа, не знает еще наших сухопутных дел. Но сам и спохватился, и сейчас все сам и разматывает... В ЦК уже известно? Ну и ладно, доложи туда, что Литвинов, мол, своей седой башкой за все ручается. Там меня, чай, тоже маленько знают, скажи, что мы тут сами всем сестрам по серьгам выдадим.
Когда Валя, запыхавшаяся и сияющая, вбежала в кабинет Литвинова, он все еще сидел в кресле для посетителей.
— Пиши приказ, — сказал он, даже не поздоровавшись. — Номер поставишь потом. С такого-то дня вернувшегося из отпуска по болезни начальника Литвинова Фе Ге считать приступившим к исполнению обязанностей. Основание: приказ министра. Номер проставишь потом. Подпись? М-да, кому же подписать? Ладно, подпишут тоже потом...
Сквозь толстые стекла очков сияли Валины глаза. И не только вся ее мальчишеская физиономия, но и сама поза выражала радостное удивление. Литвинов говорил и действовал, будто они только что расстались.
— Да как вы себя чувствуете-то, Федор Григорьевич?
— Скверно. Некогда позарез, а мне задают глупые вопросы... Вот что, сейчас ко мне по очереди — Капанадзе, потом Надточиева, потом прораба с правобережья, потом... Ну вот список. Всех по списку, и в конце пригласи Вячеслава Ананьевича. Мол, очень извиняется, сам бы пришел, но вот, увы... — он показал на палку, — пониженная ходимость.
— Но ведь я же на работе! Этот сумасшедший Игорь сорвал меня с дежурства.
— Правильно сделал. Соедини меня со своей старшей.
— Я и есть старшая.
— Да ну? Воспользовалась моей болезнью и делаешь тут карьеру? Не выйдет... Соединяй меня с начальником всей вашей звониловки. Ему ударим челом...
А в управлении уже все бурлило. Слово «Старик» так и шелестело по комнатам, по кабинетам: «Старик сердится», «Старик вызвал такого-то», «Юрка Пшеничный вылетел из кабинета Старика весь в мыле», «Старик на такого-то кричал», «Опять появилась эта Валька, уж она Старику подрасскажет».
И единственный, кто в этот день работал в управлении как всегда, принимал людей, говорил по телефону, ровным голосом отдавал распоряжения, был Вячеслав Ананьевич Петин. Он, разумеется, одним из первых узнал об утреннем разговоре Литвинова с министром, следил и за тем, кого вызывают к начальнику. Не мог он не строить догадок и по поводу того, что Литвинов до сих пор не пригласил его к себе. Но он оставался невозмутимым, и разве только секретарь, человек, с которым Петин работал еще в Москве, по верному признаку, по тому, что губы шефа почти исчезли с бледного, матового лица, догадывался, что начальник его в предельном напряжении...
И вдруг по управлению, а потом по конторам прорабств разнеслась ошеломляющая весть: Вячеслава Ананьевича Петина во время разговора с каким-то посетителем, на глазах многих людей хватил сердечный припадок. Он упал из-за стола, его подняли почти без чувств, на руках отнесли в машину, доставили домой.
— Удар, настоящий удар, — говорил Пшеничный, который вместе с другими отвозил Вячеслава Ананьевича в домик на Набережной. — Он уже давно жаловался на сердце. Трепка нервов, которую устроил Капанадзе с этим своим расследованием, даром не прошла. Он жертва травли.
Начальник, которому, разумеется, сейчас же доложили о случившемся, попросил немедленно соединить его с секретарем Старосибирского обкома.
— Сергей Михайлович? Литвинов беспокоит. Докладываю: вышел вот на работу и сразу беда — вместо меня Петин слег. Да, да, заболел, только что с работы увезли. Что? Предчувствовал? Письмо было? Какое письмо? Ах, что его травят... Сугубо интересно... Значит, травят, гм-гм... Вот что, пришли-ка ты сюда человека поглазастей, пусть-ка он по этому письму учинит партийное расследование: травля — серьезное дело. Но прежде пришли лучшего своего кардиолога. Идет? Очень прошу. Диагноз? Ну вот он диагноз и поставит... А обо мне что, работаю вот... Не рано ли вышел? Ты лучше спросил бы: не поздно ли? Поздновато, но все-таки кое-что застал. Приехал бы ко мне, а? Ну хоть на перекрытие приезжай. За перекрытие не беспокойся: у меня там мировой парень — некий Дюжев, у тебя, между прочим, из-под носа его увел... Так, стало быть, затравили, ай-яй-яй!
Литвинов повесил трубку и подмигнул Вале. Она стояла возле с бумагами на подпись, слышала разговор. Перебирая бумаги, начальник Оньстроя фальшивым голосом пропел:
Валя наблюдала за Литвиновым и удивлялась. Он будто бы и не выбывал из строя...
А в один из дней позднего мая, когда черемухи в тайге осыпали цвет, а скворцы и скворчихи, покинув свою жилплощадь, со страшной суетой и шумом выводили на огородах в жизнь первое поколение еще желторотых, жадно трепещущих крыльями птенцов, Дина Васильевна шла по Набережной с маленьким чемоданчиком в руках. Она уже мало походила на красивую, прихотливо одетую даму, что приехала сюда, со снисходительной улыбкой на крупных губах, с удивленно приподнятыми бровями и чемоданами, полными нарядов. Встретив на улице эту худенькую, стройную молодую женщину с тенью усталости в раскосых, серых, опушенных лохматыми ресницами глазах, уже мало кто оглядывался ей вслед. Но Дине некогда было думать о впечатлении, которое она производит на окружающих: слишком много было забот.
В чемоданчике вместе с халатом, белым миткалевым колпачком и лекарствами первой необходимости у нее лежали карточки больных, которые ожидали помощи. Свой участок она уже обошла, но у доктора, обслуживающего Набережную, заболела дочка, и сегодня Дина заменяла его. И вот сейчас, наскоро перекусив в столовой, она идет по знакомой улице к больному, которого ей совсем не хочется посещать.
Стараясь шагать как можно медленнее, она собирала в себе все мужество. О болезни Вячеслава Ананьевича ходили разные слухи. Она знала, конечно, что в день выхода Старика его унесли из кабинета. В карточке значился диагноз: ангина пекторис. Были люди, которые обвиняли Ладо Капанадзе в том, что тот довел Петина до припадка. Другие, и среди них Сакко Надточиев, определяли: симуляция, известный ход прожженных политиканов для того, чтобы уйти от ответственности, вызвать к себе жалость вышестоящих, направить их гнев на своих противников, отлежаться под благовидным предлогом, пока все стихнет и время сгладит остроту событий. И в самом деле, гневные партийные собрания уже прошли. Обретя под ногами реальную почву, люди, поразмыслив, искали и понемногу начинали находить пути настоящего подъема. Истинное соревнование заменило шумиху последних месяцев. О ней старались забыть.