Выбрать главу

Дом Седых засыпал. Из-за стены слышался натруженный храп Иннокентия. Мягко ступая в своих толстых шерстяных чулках, Глафира, погремев поленьями у печки, пошуршав лучиной, обходила комнаты, щелкала выключателем и сразу стихала, будто растворялась во тьме. Вместе со светом луны, клавшей на пол синий, мерцающий коврик, с улицы то тихо, то громко начинали доноситься песни: молодежь еще гуляла. Но вот и они стихали. Осторожно звякало кольцо калитки, в сенях скрипели половицы, слышался приглушенный шепот. Это, чтобы не разбудить отца, раздевались, опоздав, дети Иннокентия — Василиса и Ваньша. На цыпочках добирались до своих кроватей, и вот уже слышалось здоровое, сонное их дыхание.

Гармонь, побродив еще по селу, тоже смолкала. Начиналась первая перекличка петухов. И она обрывалась на отрывистом выкрике какого-то запоздалого петушишки, а московская гостья все ворочалась в своей перине, и сон, объявший огромное село, обходил ее.

Так лежала она с открытыми глазами до вторых петухов. Зато просыпалась, когда день был уже в разгаре, солнце вкатилось в невысокий осенний зенит, освещало вдали утес Дивный Яр, хорошо видный с Кряжого в погожий день, а за окном лишь куры пылили.

Приезжала из-за реки Василиса. Принималась торопливо накрывать на стол к обеду. Это была та самая белокурая красавица с толстой косой и нежным румянцем на крепких щеках, которая, принимая людей с парохода в челн, не подала руку человеку, отнявшему у Дины спасательный пояс.

Московская гостья сразу прониклась симпатией к этой то не по летам рассудительной, то по-детски наивной, то веселой, то задумчивой девушке, и та со спокойным достоинством приняла предложенную дружбу. В доме смуглых, суховатых, подвижных Седых была она, как сама говорила, «белой вороной». При светлом лице, не принимавшем почему-то загара, при нежном румянце щек руки у девушки были большие, с жесткими ладонями, с загрубевшей кожей, растрескавшейся на кончиках пальцев.

Как-то с утра завязался и весь день шел обложной дождь. На уборку в Заречье не плавали. Дина весь день провела с Василисой и за это короткое время узнала о сибирской природе, о здешних обычаях столько, что перед ней, уроженкой Центральной России, выросшей к тому же в самой Москве, стал открываться новый мир. Но дождь на следующий день кончился так же сразу, как начался. С рассветом Седых отплыли на заречные поля, и женщина опять осталась одна в почти пустом селе.

Но ей все-таки везло. Во дворе, в приземистом, рубленном из бревен сооружении с толстой дверью на старинных кованых петлях поселился прибывший на том же злополучном «Ермаке» старосибирский археолог.

— Онич. Станислав Сигизмундович Онич, ниспосланный вам судьбою сосед, — рекомендовался он московской гостье, церемонно шаркая ножкой, обутой в здоровенный резиновый сапог.

Он тут же объявил, что он внук польского ссыльнопоселенца Онджиевского, а по линии матери прапраправнук декабриста Бестужева-младшего. Посылая отсюда корреспонденции в варшавские и московские либеральные газеты, польский ссыльнопоселенец подписывал их Онич, что означало живущий на реке Онь. Станислав Сигизмундович — последний из Оничей, ибо он холост. Он научный сотрудник областного музея, работает над диссертацией о первых русских поселенцах в этом крае, а сейчас спешит собрать по пойме реки исторические экспонаты, ибо все это, — он повернулся, обводя окрестности маленькой ручкой, — в недалеком времени станет дном нового, Сибирского моря.

— ...Которое будет, правда, поменьше Каспийского, но побольше Азовского. Да, побольше Азовского, именно, именно.

Маленький, обезьяноподобный, с большущей блестящей лысиной, опушенной штопорками мягких волос, многословный и восторженный, Онич вообще-то, вероятно, был опасно болтливым собеседником, так как даже любопытная Василиса пряталась от него. Но своеобразный край, в который Дина попала, все больше захватывал ее, и она представляла для археолога благодарнейшую аудиторию...

Вот и теперь, после того как глухо отстукали и стихли вдали моторы колхозных баркасов, увозивших людей на заречные поля, Дина, быстро расправившись с оставленным для нее завтраком, вышла на дощатый замкнутый двор, окруженный со всех четырех сторон домом и хозяйственными постройками. Онич сразу же возник из-за своей двери. Он шел к ней многозначительной пританцовывающей походкой, что-то пряча за спиной.

— Дина Васильевна, приготовьтесь быть потрясенной до глубины души. — Он вытянул руки, и «что-то» оказалось железной полосой, изъязвленной ржавчиной. — Монгольский меч тринадцатого века. Его мне вчера прислал Тольша. Они роют силосные ямы и на глубине двух с половиной метров вскрыли чрезвычайно интересное погребение знатного воина. Тольша написал...

— Какой Тольша?

— Как какой? Здешний колхозный агроном. Это же он строит в тайге на реке Ясной Ново-Кряжово.

— Какое Ново-Кряжово?

— То есть как какое? Живете здесь уже несколько дней и не знаете. Новое, социалистическое село. Его, так, конечно, не называют, его называют просто молодежной бригадой «Красного пахаря». Так вот, представьте себе, они раскопали древнее погребение. Богатое погребение, каких тут еще не находили... Но пока прислали только этот чудесный меч. — Он любовно осматривал ржавую железину. — Вы знаете, как он его сюда прислал? В футляре охотничьего ружья, обложив соломой. Умница. Именно, именно, редкий умница...

— Кто умница?

— Ах, вы надо мной смеетесь! Ну он же, конечно, Анатолий Субботин, по-местному Тольша. Жених нашей Василисы Прекрасной. Не правда ли, ей очень идет это имя: Василиса. Именно, именно. Между прочим, Дина Васильевна, я не сделал сегодня одного важного дела — я еще не поцеловал вашу ручку, мой предок никогда бы мне этого не простил...

Осторожно положив железину на помост, Станислав Сигизмундович вытер правую руку о полу гулкого брезентового плаща и, приложившись к руке Дины толстыми теплыми губами, задержал их дольше, чем того требовал рыцарский этикет.

— Мои кадры сегодня в поле. Седых услышал: приближаются заморозки, и мобилизовал даже ребят. Вплоть до пятиклассников. Копать не с кем, и я весь в вашем распоряжении. Именно, именно, распоряжайтесь мной как хотите, — и, загремев плащом, он снова шаркнул ножкой.

— Я очень рада, — искренне отозвалась Дина.

Тут, на этой таежной реке, несущей чистые холодные воды с Саянских хребтов с такой быстротой, что, если пристально смотреть на них, начинало казаться, будто бы не вода, а остров, как корабль, несется навстречу, она за несколько дней увидела столько, что о московской квартире, где сейчас жила ее мать, вспоминала только вечером, перед тем как утонуть в своей жаркой перине. Все тут поражало масштабами. Неожиданное стояло сразу же за воротами двора, набранными по-старинному, «в елочку», замыкавшимися тяжелым засовом.

Когда-то до войны, девочкой, Дина выезжала в Подмосковье в пионерский лагерь. После рабочего общежития Трехгорки, где ее семья занимала комнату, все там казалось чудесным: и изрезанная золотыми косами речка, и луга, огороженные изгородями из жердей, и сосновый бор, и веселые перелески белых березок с мягкой трепещущей листвой, напоминавших ей толпу девушек на школьном выпускном балу, и жаркий воздух под соснами, остро пахнущий богородской травкой. Дина, босая, с исколотыми ногами, в трусах, в красном галстуке на белой блузке, готова была от восхода и до заката бегать по теплому песку, по скользкой лесной хвое, вдыхать запах смолы, приходить в восторг от каждой грозди светлой, неспелой, еще только начинавшей румянеть брусники и вставать с рассветом, чтобы посмотреть, как гаснет на зеленоватом небе последняя звезда. Огромным, ярким, щедрым казался ей лесной мир!