— ...Ну, а жиличка-то ваша какова?
— А вроде-та ничего, с Васенкой сдружилась. — Иннокентий помолчал. — А все-таки зря этот Петин бабенку сюда притащил, что ей тут в зиму... Комнатный цветок, первым сквознячком его и срежет...
Стоя за косяком, прикрываясь занавеской, Дина кусала губы. Так вот что они о ней думают! Но разговор продолжался.
— Видал и ее, — произнес бородач. — Красивая.
— Известно, в чужу жену черт ложку меду кладет.
— Да нет, не то. Мою она мне, Иннокентий Савватеич, напомнила. — Послышался вздох. — Когда Ольга студенткой была и любовь наша только начиналась... Э, к чему это!
— Верно, ни к чему. Печаль в делах не помощница... Много мы из-за тебя, Василич, дел пропустили. Наверстывать теперь надо.
Стараясь ступать как можно тише, Дина добралась до кровати, села, поджала ноги, обняла колени руками. Задумалась: «Кошечка... Домашний цветок...» Неужели они ценят человека только по трудодням? И этот бородач. Почему он так зол на Вячеслава Ананьевича? Наверное, какой-нибудь негодяй, которому в свое время досталось по заслугам... Но было в нем что-то, что невольно снова и снова возвращало мысли и к встрече на пароходе, и к только что подслушанному разговору... Могучий человек, красивый какой-то прочной, русской красотой. Настоящий сибиряк!.. А как уважительно говорит с ним Седых!..
Дина быстро оделась, прибралась, села за завтрак вместе с братом и сестрой. Иннокентий уже укатил.
— С кем это ваш отец разговаривал сегодня утром во дворе?
— Наверное, с механиком нашим, с Павлом Васильевичем Дюжевым, — ответила Василиса, окуная хлеб в кружку с густым топленым молоком и поддевая на него коричневую блестящую пенку. А когда Ваньша намеревался что-то с энтузиазмом прибавить, сестра так взглянула на него, что тот прикусил язык и пробормотал только: «По машинам бог».
— А что у него произошло с женой?
Брат и сестра переглянулись. Ваньша вскочил, стал надевать комбинезон.
— О семье его мы не знаем, мы не партбюро.
Потом они укатили на велосипедах. Двор стих, даже Онич исчез. Горячка на полях «Красного пахаря» спадала, и археологу удалось сколотить из семиклассников группу, с которой он на выпрошенном у Седых грузовике уехал в Ново-Кряжово продолжать раскопки. Дина осталась одна и сразу заскучала.
Прошлась по пустому двору. Деревянный настил гулко отзывался на каждый шаг. Толстые двери... кованые запоры... засовы. И ни один не заперт. Даже калитку брат с сестрой позабыли закрыть, и ветер качал ее так, что массивные петли поскрипывали. Дина хлопнула щеколдой. Потом вернулась в дом, где старинный запах сухого дерева, свежих хлебов, сушившегося на печи зерна смешивался с острым ароматом бензина. Задумчиво прошла в куть — ту часть избы, где Глафира стряпала. Тут все блистало чистотой, каждая вещь знала свое место. Молчаливая женщина уже успела истопить печь, приготовить пищу и по обыкновению куда-то бесшумно исчезла... Странная, одна такая в общительной, разговорчивой семье... Как-то незаметно для себя Дина отворила маленькую дверь за кутью, в закуток — крохотную комнату, нечто вроде чулана, воздух в котором был густо насыщен запахами трав. Свет проникал сюда в крохотное, размером в две ладони, оконце, прорезанное в толстом бревне, и, приглядевшись к полумраку, Дина рассмотрела узенькую кроватку, а в углу икону божьей матери, такую старую, что при качающемся свете лампадки трудно было рассмотреть на ней сухое, темное лицо, суровое, замкнутое, напоминавшее лицо самой Глафиры.
Вдоль стен на гвоздиках сушились пучки трав и кореньев. От них и шел этот терпкий многообразный запах... «Странно. Председатель колхоза, член райкома партии, и под его крышей икона, колдовские травы в тайном закутке», — подумала Дина. Ей стало не по себе, точно, сама того не желая, она проникла в чужую тайну. Сухоликая женщина строго смотрела из старинной чеканной ризы потемневшего серебра, будто понимая и осуждая эти мысли. Дина быстро вышла из закутка и, преследуемая навязчивым, будоражащим запахом трав, бросилась в светелку. Теперь ей казалось, что и здесь пахнет лесом и лугом. Пришли на память восторженные слова Онича: «Удивительный, единственный в своем роде край. Именно, именно единственный...» И люди какие-то, ну, особенные, что ли. Вот этот бородач Дюжев... Где же все-таки он мог встречать Вячеслава Ананьевича? Что между ними произошло?..
Дина знала: есть люди, не любящие ее мужа. Он ей сам рассказывал. Не любят потому, что честен, прям, принципиален, нетерпим к человеческим слабостям. Но в этих краях он не бывал, в деревне вообще никогда не работал. Где он мог встречать этого колхозного механика?.. Красивая... Что он понимает в женской красоте?.. Но все-таки Дина подошла к овальному зеркалу. Очень точное, в резной раме красного дерева, это зеркало особенно бросалось в глаза в скромной обстановке дома Седых. Может быть, оно попало сюда в те времена, когда громили усадьбы помещиков? Хотя Онич говорит, что помещиков тут не было... Красивая... Ничего особенного. Бледное, худощавое лицо, шапка волнистых прядей того самого каштанового цвета, который в школе доставлял столько неприятностей. Ребята звали рыжей. Нос вздернут так, что видны ноздри. Вот глаза... Глаза действительно при любом, самом плохом настроении радовали Дину. Узкие, серые, даже зеленоватые, по-восточному чуть-чуть раскосые, они, как ей казалось, придавали лицу многозначительную таинственность... Красивая... Да, нет, конечно... Но вот и этот потомок декабристов... «А может быть, премудрый Иннокентий Савватеич прав: действительно, в чужую жену черт ложку меда кладет... Особенно в ту, муж которой далеко и по горло занят делами?.. Фу, о какой чепухе я думаю!..» Но случайно подслушанный разговор не выходил из головы. Вспоминать о нем было и досадно, и грустно, и почему-то тревожно.
Резкий звонок телефона спугнул эти мысли. В трубке зазвучал сочный голос Юрия Пшеничного:
— ...Вы сегодня переезжаете, Дина Васильевна. Вячеслав Ананьевич ведет сейчас важное совещание и попросил меня известить вас, что выслана машина. Вы знаете, Дина Васильевна, ваш коттедж... — Юрий хотел добавить что-то, наверное, приятное, но на полуфразе его прервали.
Дина не стала ждать возобновления разговора. Она бросилась в светелку и принялась бросать в чемоданы свои платья. Даже самые любимые она совала комом и при этом, сама того не замечая, громко напевала песенку, которая так надоела ей на пароходе:
7
Чемоданы были упакованы, вынесены в сени. Семья Седых вернулась на обед, и все сидели уже за столом, когда стекла в окне, вздрогнув, зазвенели и у крыльца медленно остановилась машина. Это был не голенастый вездеход «козел», на котором намедни приезжал Вячеслав Ананьевич, а черный лимузин Литвинова, весь обрызганный глинистой грязью. Из машины выкатился и проворно покатился к крыльцу уже известный Дине Петрович. Кожаная куртка, перчатки с крагами и даже круглая, румяная физиономия — все было в той же красноватой глине. Он был явно смущен и, вероятно, поэтому старался держаться развязнее.
— Мир-та дому-та сему, — заявил он, пародируя здешнюю манеру добавлять в речь частицу «та». — Прошу прощенья, — обратился он к Дине. — Терпел бедствия в этой проклятой глине. Вячеслав Ананьевич было «козла» снарядил, а Федор Григорьевич велел «козла» поменять на «зимушку», вот и припухал на здешних колдобинах, чтоб вашего председателя исполкома на том свете черти по такому сибирскому асфальту катали.
Между тем Глафира поставила перед Петровичем миску, до краев наполненную густо дымившейся ухой, положила деревянную ложку.
— Вот-та кто понимает мою душу! — восхищенно воскликнул гость и, бросив ложкой в рот обжигающую похлебку, изобразил на своей физиономии высшее блаженство. Но тут же осклабился: — Понимает-та, да не совсем-та. Чевой-то вроде маленько не хватает.