— Скорее, пожалуйста, скорее, — произнесла женщина. В дороге она не плакала, ни о чем не спрашивала и только все повторяла это «скорее»...
Тот же порядок сохранялся в землянке Поперечных, так же чисто выскребались полы, так же посетитель при входе должен был оставлять калоши или валенки, так же жила семья, в которой каждый знал свои обязанности. Именно этот, однажды и навсегда установленный порядок, который Ганна вместе со своей складной мебелью переносила, как улитка раковину, со строительства на строительство, помогал ей и сейчас переживать несчастье.
Нет, за семью экскаваторщика беспокоиться не приходилось. Хлопцы из экипажа Олеся, обитавшие по соседству, не оставляли Ганну, и Ганна не оставляла их: общие радости, общие заботы. И хотя после того, как муж оказался в больнице, дела прибавилось, Ганна все так же убиралась и у соседей, штопала их белье.
Днем было ничего. Но вот приходила ночь, сын с дочкой засыпали на своей двухэтажной кровати. В землянку сходила тишина, нарушаемая лишь их сонным дыханием да густым предвесенним шумом тайги, глухо доносившимся сквозь окошко. И заботы обступали женщину. Как-то он там? Постарел, похудел. Больные говорят потихоньку: изводит себя гимнастикой. Целый день жмет эти свои пружины. А рука словно чужая. А ну отсохнет или плетью повиснет? Что у нас есть? Землянка, складная мебель, четыре рта, сберегательная книжка. Так много ли на ней, на этой книжке? Вот потешается над этим Негативом, считающим копейки, и любимые слова у него: будет день, будет и хлеб, не в Америке живем. И текут, текут денежки как вода. Ах, что там деньги, был бы сам живой-здоровый, любый ты мой, сэрдэнько мое! Нелегко с тобой, а без тебя вовсе не жизнь.
Женщина старалась уснуть, чтобы утром проснуться раньше всех, накормить ребят, отправить их в школу, убраться, приготовить обед. И Капанадзе удивился, даже взволновался, когда увидал однажды Ганну у двери своего кабинета среди людей, ожидавших приема.
— Друзья, это супруга Поперечного. Извините, я уж ее вне очереди пропущу, — сказал он, открывая дверь. — Прошу вас, Ганна Гавриловна. — И, еще не дойдя до своего стола, спросил: — Ну что случилось, дорогая, с мужем или дома?.. Да вы садитесь, садитесь, прошу вас.
— По пути я, с базара, — смущенно ответила женщина и подняла вверх авоську, из которой из-за каких-то свертков торчал рыбий хвост. — И дома все ладно, спасибо. — И зачастила: — Вчера деверь мой, Борька, к девчонке он одной ходит, рассказывал: дуже погано люди живут в иных палатках. У этих девчонок брезент кое-где разлезся, ветер задувает, и не только его милая, все бюллетенят. — Выпалив все это, Ганна передохнула. — Помните, зимой вы к нам заходили. Или уже забыли разговор-то?
— Да как же забыть? Но у вас такая беда, решили мы вас не беспокоить.
Капанадзе со смущением смотрел на маленькую женщину, скромно сидевшую у стола.
— Обсуждали мы. Кое-кому всыпали. Поручили комсомольцам начать поход за здоровый быт. Профсоюзы тоже.
— Уже начали: плакатики висят. На нашу землянку тоже прибили, да так, что пол-окошка загородили: «Строителям коммунизма — здоровый быт»... Свет застит, а снять боюсь: наглядная агитация. — И, переложив авоську с колен на стол парторга, Ганна приглушенным голосом, будто сообщая страшную тайну, сказала: — Так материи они не стоят, на которой писаны, плакатики эти, Ладо Ильич. Иней они берегут, если в палатке сыро. — И тут же спохватилась: — Звиняйте на глупом бабьем слове.
Парторг все с бо́льшим интересом слушал эту «уютную», как он про себя определил, женщину. У самой горе, а заботится о других. Ничего в беде своей не попросила. «Не надо, всё есть, люди добрые не оставят...» А тут вон прямо на горло наступает...
— ...А комендант наш, что военная косточка, привык: подметка оторвалась — АХО выдаст, военторг подобьет... Старательный, а что он может один? Я ему тут насчет этой палатки шумнула, где девки-то бюллетенят. Гляжу, на следующий день сам цыганской иглой полотнище штопает. Дело это? Порядок это?
«И как она правильно о людях судит, эта почтенная Ганна! — думал парторг. — Н-да, то плачет из-за какого-то коврика, а теперь вон партком учит».
— Я ведь тоже военная косточка, — сказал он вслух. — Подо мной еще тоже не земля, а палуба... Насчет коменданта вы, между прочим, правы. Ну а что вы парткому посоветуете?
— Я? — спросила женщина и, вдруг густо покраснев, опустила глаза. — Я же беспартийная, Ладо Ильич, какое я имею право тут у вас советовать?
— Так пришли же вы в партком?
— А куда? Жалко ж. Такие здоровенные девки, звиняйте на худом слове, кобылы, пола не помоют, за собой не подметут, полог палатки зашить не могут, и комендант у них с цыганской иглой возится. Небось на своем чулке петелька спустится, сейчас ее прислюнит да скорее поднимать. А тут палатку им мужик будет штопать.
Женщина помолчала, будто собираясь с духом.
— ...Худо это, Ладо Ильич, и я считаю, вы, коммунисты, в этом виноваты. Энта, милая-то нашего Борьки, — у вас кандидат, а ей и в башку не приходит своих девок организовать. — И Ганна снова как гвоздь вбила: — Худо это!
— Да, да, конечно. Вы правы, коммунист, он должен... — Капанадзе чувствовал непривычное смущение. Визит был не только неожидан, но и необычен, и отвечать на эти претензии общими фразами было неловко. — Так что же вы посоветуете парткому? — повторил он.
— А забыли вы наш зимний разговор?.. Давайте мне комиссию, и не каких-нибудь там секретарей-председателей, а баб погорластее. Сама их подберу. Мы быстрехонько все свинушники порасчистим...
Состоялось в этот день новое объединенное решение парткома, профсоюза и комитета комсомола. И необыкновенная комиссия, улучив предвечерний час, когда большая часть населения Зеленого городка бывала дома, двинулась по палаткам. В руках у Ганны была пачка жилищных жалоб, собранных ею в различных организациях. Вслед за комиссией робко двигался комендант, совершенно потерявший свою военную выправку.
Комиссия, гомоня, бесцеремонно входила в палатку, зажигала свет. Застигнутые врасплох обитатели, кто был в исподнем, спешно ныряли под одеяла.
— Куда? Ошалели?.. Нельзя, не видите — люди раздевшись...
— Нам можно, мы комиссия... Нужно нам на вас глядеть... Грязных подштанников не видели...
— Отвернемся, одевайтесь да докладывайте, почему у вас эдакая помойка? Почему вон сосульки бородой в углу? Почему не топлено?.. Ну, кто тут из вас письмо в партком писал? Не убирают за вами, за гигиеной не следят... Барашкин? Где он, Барашкин?.. Ага, ты Барашкин. А ну, голубь, вылезай из-под одеяла, покажись!
Появление комиссии производило впечатление урагана, какие порой в этих краях налетают точно бы невесть откуда.
— Это ты, Барашкин, жалуешься, тебе чистоты не хватает? — шумели крикливые женские голоса. — Он, видите ли, недоволен, а взять веник, подмести — он хворый.
— Да вы что, очумели? — таращил глаза Барашкин. — С чего это я буду тут подметать? Я по договору приехал, меня администрация всем обязана обеспечить.
— Строительству рабочие для дела нужны, а не за такими, как ты, с бумажкой ходить, вытирать вам...
— Ах вы, нехлюи, ледацюги!.. По пояс в грязи по-увязли, завшивели тут... Ишь, чухаются, как поросята шелудивые! — гремела Оксана Ус, жена десятника, высокая, крепкая украинка, подружка Ганны.
В свою комиссию Ганна отобрала женщин боевых, из коренных строительных семей, привыкших к постоянным переездам, умевших, подобно ей, и в трудный период палаточного существования создавать какой-то элементарный уют. И так как члены комиссии за словом в карман не лазили, обитатели запущенных палаток сразу же превращались из жалобщиков в подсудимых. Судьи знали дело, имели опыт, обладали характером, звонкими голосами. Перекричать их было невозможно. Подсудимым оставалось только оправдываться.
— Вам хорошо зубоскалить, мужья-то из знатненьких, им, поди, ключики от квартир вручают, — пытался оправдываться какой-нибудь парень.
— Ключики? Ах, ключики! — возмущалась комиссия. — О Поперечном Олесе слыхал? Так тот самый Олесь по осени сам с сыном-мальчишкой две землянки вырыл — для себя и для своего экипажа. Своими руками, никому не кланялся. Просите у коменданта заступ — тайга вон она. Рой землянку — и будет тебе ключик.