— Ну, парторг, это уж не твое дело. Понятно?
— Непонятно! — ответил Капанадзе. И подчеркнуто повторил: — Непонятно.
Прямодушный, малосведущий в житейских и совсем неопытный в аппаратных делах, не умеющий сдерживать себя и даже скрывать свои настроения, Надточиев однажды с полнейшей откровенностью выложил все эти мысли и сомнения начальству. Литвинов, который когда-то, еще на Волго-Доне, разглядел в долговязом чубатом молодом инженере гидротехника «милостью божией», всегда сердечно относился к нему, — слушал на этот раз сбычившись, пряча глаза за кустистыми бровями. Потом скулы его заиграли, и вдруг, вскочив, он грохнул рукою по столу:
— Молчать! Не дам разводить плесень! Петина в Москве уважают. И не такие мальчишки, как ты!
— За то, что он хороший преферансист... — начал было Надточиев, но Литвинов стукнул кулаком по столу:
— Молчать! До бабских сплетен опускаешься... Не позволю...
Надточиев был подавлен. И не криком Литвинова. Он знал: такие вспышки следа не оставляют. Ему просто нечего было ответить.
— Тут уж один такой субчик-голубчик приходил на Петина наушничать. Когда, дескать, вы уезжали, он-де то, он — другое... Мерзавец! — Потом, поостыв, уже другим голосом Литвинов сказал: — Сакко, я тебя люблю. Мы еще с тобой много поработаем, но чтобы об этом... — Короткий толстый палец заходил перед носом инженера, и совсем уже тихо начальник сказал: — Ты, парень, сегодня у меня не был. Я этого разговора не слыхал, а ты моего крика тоже. Лады?
«Старик редко ошибается в людях. Может быть, и в самом деле все это нервы, воображение? Может быть, Ладо прав и это действительно из-за нее?.. Ну где, где они, эти доказательства? Эх, в отпуск попроситься, что ли?..»
— Ну что ты об этом думаешь, Бурун? Как нам быть? — спросил Надточиев, когда под впечатлением разговора с начальником усаживался на переднем сиденье машины рядом с ожидавшим его там псом.
Но Бурун не дал тогда хорошего совета. А вскоре, провожая из кино Дину Васильевну, Надточиев, стараясь шагать как можно мельче, в лад с нею, допустил бестактность, дорого стоившую ему.
— ...Вы не знаете, Сакко, Вячеслав Ананьевич снова оказался прав. Москва это дурацкое письмо сибиряков отвергла, — сообщила ему Дина. — Сейчас все они там на острове только и думают о переселении. Седых, конечно, на нас страшно обозлился и увез Василису, а ей так не хотелось уезжать... Все-таки жестокий народ эти сибиряки.
— Вас неверно информировали, — мрачно ответил Надточиев. — Иннокентий Седых сам отозвал свое письмо. Неужели вам об этом не сказали?
И в самом деле, самим вернуть это письмо, наделавшее столько шуму, вернуть сейчас, когда вот-вот должна была выехать московская комиссия! Не только вернуть, но и публично признать свою неправоту — для этого нужно было большое гражданское мужество.
— Седых и других убедил, что они ошибались. Представляю, чего это ему стоило...
Но Дина не слушала. Мысли ее были заняты расставанием с Василисой.
— ...Мы так подружились... У нее поразительные способности к языкам. Она уже у меня читала со словариком несложные тексты... И это умение раскрывать человеческие характеры через зверей.
— Вы мне об этом уже говорили. Перед вами, согласно этой классификации, сохатый, он же лось.
— А перед вами знаете кто? Перед вами, оказывается... кошечка.
Это было произнесено с горечью, но Надточиев, не уловив интонации, расхохотался.
— Умница Василиса! Ну конечно же вы красивая, пушистая кошечка, которая по вечерам лежит свернувшись на диване и мурлычет свои кошачьи песенки, создавая вокруг этакую уютную атмосферу.
— Сакко, так она не говорила. — Дина произнесла это строго, но глаза ее жалобно глядели на Надточиева. Тот просмотрел и эту перемену в ее настроении.
— Молодец девица! Не кошка, а именно кошечка. Кошка, она ловит мышей, производит на свет котят, слизывает, наконец, сметану. Кошки лазят по крышам, задают по ночам концерты. А вы кошечка, которую хочется погладить по шерстке. Разве вы что-нибудь такое себе позволите?
— Сакко!
— И у кошечки под мягкими подушечками на лапках острые коготки для всех, кроме хозяина, который кормит ее сливками и которому разрешается ее ласкать и гладить.
— Вы говорите пошлости, инженер Надточиев! — воскликнула Дина и пошла быстрее.
Походка стала пружинистой. Надточиев уже не мог попасть в такт ее шагам, и все же с каким-то тупым упрямством он продолжал:
— И вам нравится быть кошечкой. Нет, даже не кошечкой. Кошечка — это все-таки самостоятельное существо. Весной она может выпрыгнуть в форточку и сигануть на крышу. А вот жрицей, создавшей для себя культ, посвятившей себя служению этому культу, жрицей с дипломом врача и дипломом учителя... Высокообразованной жрицей...
Дина остановилась. Серые глаза распахнулись шире. За мохнатыми, посеребренными инеем ресницами Надточиев увидел не гнев, даже не обиду, а смятение.
— Ведь вы не хотели меня обидеть? Нет? Культ... жрица... дипломы... — И вдруг, почти плача, попросила: — Не провожайте, я дойду одна. Хорошо? И не звоните, очень прошу. Слышите? И ступайте! — И легонько толкнув Надточиева, она быстро свернула с ярко освещенного проспекта Энтузиастов в переулок, странно поименованный «Бычий Лоб» — в честь утеса, которому вскоре суждено будет оказаться под водой...
— Вот тут это было, Бурун. На этом самом месте, — сказал Надточиев, остановив машину на перекрестке.
Метель завязалась не на шутку. Косая штриховка густо неслась перед стеклом в свете фар. Огни едва раздвигали этот шевелящийся занавес. Ничего не было видно, и, чтобы на что-нибудь не наскочить, Надточиев, осторожно ведя машину, высунулся из бокового окошка и слушал, как из снежной мглы доносились до него разговоры, смех, растрепанная ветром мелодия.
— Да, Бурун, не везет нам, старина. Мы не увидим даже ее окошка и не скажем ей из машины: «Спокойной ночи». Вот так-то...
Снег шел крупный, влажный, липкий. Чувствовалось: метель предвесенняя.
12
Набережная — это уже не название на архитектурном плане. Это ряд хорошеньких деревянных домиков, стоящих на расстоянии друг от друга. Их крылечки, калитки палисадников ведут на проезд, вдоль которого сейчас шеренгой стояли молодые, только что переселившиеся из тайги лиственницы. Балконы и терраски домиков, располагавшиеся с другой стороны, пока что выходили на лес, сбегавший в долину. Но глаз романтиков, строивших город, уже нареченный народной молвой Дивноярском, видел здесь южный берег нового, Сибирского моря.
Так вот в дом № 2, что стоял по Набережной рядом с домом Петиных, и перебрался из своей палатки начальник строительства вместе со своим «верным Личардой» Петровичем, как именовал его Сакко Надточиев.
— Как прикажете обставить? — спрашивал Толькидлявас, радуясь возможности наконец-то развернуться.
— А, как хочешь! — отмахнулся Литвинов.
На строительстве были горячие дни. С верховьев сообщали: приближался паводок. И, как всегда в таких случаях, сразу обнаружилось: тут недоделано, там не готово, в третьем месте — из затопляемой зоны не вывезен материал, в четвертом — не отведены машины. Литвинов только побросал в ладони связку врученных ему ключей и добавил:
— Покумекайте там что-нибудь с Петровичем. Не до того мне.
И Толькидлявас с Петровичем покумекали. Когда ночью, усталый, занятый все теми же весенними хлопотами, Литвинов открыл еще туго отворявшуюся дверь и по скрипевшим половицам вошел в свой дом, он увидел всю ту роскошь, которую в свое время так безжалостно повытаскала на террасу Дина Васильевна Петина.
Стены, крашенные по трафарету «под муар», занавеси и портьеры тяжелого рытого бархата, полированное дерево. На стенах весь классический набор живописных копий в тяжелых золотых рамах. И конечно же шишкинское «Утро в сосновом лесу», и конечно же перовские «Охотники на привале». Имелась и «Незнакомка» Крамского. На копии была даже сделана, так сказать, «поправка на современность», и дама в роскошном ландо сидела на фоне... гостиницы «Москва». На самом видном месте висело конечно же оригинальное полотно «Счастливая старость».