— А откуда вы меня знаете?
— Ну как же, коллеги! Я ведь тоже землерой и тоже на «Уральце» копаюсь... На Лене вот уже пятый год...
У нового знакомого были странные лицо и руки — худые, розоватые. А волосы, брови, ресницы белы, так что казалось, через них просвечивает кожа. Это лицо было светло там, где обычно лица человеческие отмечены красками. Оно напоминало негатив, и, так как незнакомец не назвал себя, Олесь мысленно и окрестил его Негативом.
— Узнал, что вы тоже в Дивноярское следуете, обрадовался.
— Это почему же?
— Да разве Олесь Поперечный худое место себе выберет! У нас тоже, скажу вам, неплохо: зашибаем прилично, полярные идут, но уж больно тоскливо. Ночь накроет — спирт рекой... Неохота там корни в землю пускать, а пора, ох пора!
«И этот о корнях», — подумал Олесь и вспомнил, что сейчас вот Ганна, наверное, потребует ответа, а он не знает, что ей сказать, не знает, хватит ли у него духу расстаться с привычным образом жизни, со старыми друзьями и начальниками, кочующими со стройки на стройку. Лучше бы разговор этот отложить. Впереди два три года. Но он чувствовал, надо решить, а трудно, ох трудно ломать жизнь!
— И вот услышал я, вы едете, успокоился. Стало быть, верная карта — Дивноярское, стало быть, и подзашибу как надо. И осесть будет можно... Каковы там расценки-то?
— Понятия не имею. Приедем — узнаем.
— Ну что перед своим-то темнить? Что я, из газеты, что ли? — с укоризной сказал Негатив. — Будто уж так, выгоды своей не узнав, и подняли семейство. Да и что стыдиться? Деньги-то и при коммунизме будут. Фактор сейчас: всякому по труду...
— Нет, я всерьез не знаю, — несколько растерянно ответил Олесь. — Знаю, что не обидят, — и ладно.
— Оно, конечно, обидишь Поперечного! Это ведь не я. Однако ж рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше. Это ведь тоже не отменено.
В голосе Негатива звучала укоризна. Но как мог Олесь объяснить этому незнакомому человеку то, что не сумел объяснить даже Ганне? Ведь не ответишь же ему словами, которые обычно вставляли ему в рот в своих очерках беседовавшие с ним журналисты: «высокий долг», «радость созидания», «моральная ответственность», и другими подобными, настолько уж примелькавшимися, что давно стерся их первоначальный большой и хороший смысл. Этих слов Олесь не любил, а ничего другого не приходило на ум. Он постарался увести разговор в сторону.
— Певун? — кивнул он на нахохлившегося кенара.
— Сережка-то? Ну, второго такого, наверное, во всей Сибири нет. Тю-тю-тю... Ах, беда! Плох, совсем плох! А как пел! Мы его и Сережкой-то в честь Лемешева назвали, такие коленца отхватывал по утрам... А с харчами-то как там, в Дивноярском, не узнавали? Ну ничего, мы с Сережкой съездим, обнюхаемся, а в случае чего — назад на Лену, спирт тянуть, нам не внови.
Как это ни странно, разговор с Негативом несколько успокоил Поперечного. Докурил последнюю, бросил за борт окурок, вернулся в каюту. Не включая света, разделся, забрался под одеяло и, когда жена, не просыпаясь, обвила его жилистую, морщинистую шею своей полненькой ручкой, ощутил вдруг такой покой, что мгновенно уснул. Уснул без видений.
4
В дороге быстро привыкаешь к путевым шумам. Стук колес, гул моторов самолета, шлепанье пароходных плиц, даже гудки начинаешь воспринимать как тишину. Олеся разбудили необычайные, тревожные звуки.
За окном едва обозначился серенький рассвет. Мелодично хлюпала за бортом вода. Но гулко стучали торопливые шаги, звучали возбужденные голоса. Кто-то бежал. Что-то кричали. Нервно провыла сирена. «Может, уже Дивноярское?» — подумал Олесь, настороженно поднимая голову. Нет, по расписанию туда должны прийти не раньше девяти, а на дворе вон еще и не рассвело. И вдруг показалось, что в торопливых разговорах, доносившихся с палубы, он различил слово «горит». Потом отчетливо услышал, как кто-то, грохая по палубе сапогами, скверно выругался и произнес: «...Да ее там рулонов двадцать, этой кинопленки», а в коридоре женский голос почти с плачем выкрикнул: «Да куда он девался, этот огнетушитель, боже ж ты мой?!»
Будто ветром сдунуло Олеся с койки. Он сейчас же взял себя в руки, разбудил жену, заставил себя спокойно сказать ей:
— Там что-то загорелось. Одевай ребят, в случае чего, вещи отнесите на палубу. Я сейчас. — И, выбежав из каюты, устремился по коридору в кормовую часть, откуда уже ощутимо тянуло противным запахом горящей масляной краски.
Что такое пожар на судне, он знал. Работая в войну сапером на волжской переправе, видел он, как горел подожженный «мессершмиттами» пароход, на котором из города эвакуировали детей. Вниз по реке плыл полыхающий костер, и время от времени из дыма и пламени в воду выбрасывались ребята, воспитательницы, матросы с малышами на руках. Истребители с черными крестами на желтых крыльях кружились над полыхавшей добычей. Несмотря на обстрел, саперы на понтонах, рыбаки на челнах вылавливали людей из черной воды, а огромный костер, сопровождаемый огненными смерчами, несло все дальше. Эта картина как-то сразу высветилась в памяти. Олесь ринулся в набитый дымом узкий коридор, где помощник капитана в наглаженном белом кителе и почему-то босой вместе с матросами пытался с помощью огнетушителей подавить огонь. На палубе несколько ребят и девушек из пассажиров, толково действуя под командой молчаливого Сирмайса, растаскивали баграми горящую переборку. Из дымной мглы кто-то отчаянным голосом кричал: «Вода, где вода?!» Пожар уже креп, обретал силу. Пламя гудело, изрыгало на тех, кто пытался подойти к нему, зловонный жар, клубы ядовитого дыма.
Китель на помощнике капитана дымился. Волосы опалены. Со щеки капала кровь. На мгновение Олесь остановился, белье стало прохладно-влажным, а ноги сами понесли прочь из объятого пламенем коридора в другой конец судна, где была семья. Но семье пока ничего не грозило, пожар был далеко, и он приказал себе остановиться. В это мгновение кто-то, чуть не сбивший его с ног, выругался ему в ухо:
— ...Путаешься под ногами...
Это был помощник капитана. Он отбросил еще сипевший, но уже пустой огнетушитель. Схватил другой.
— Чем могу помочь? — спросил Олесь.
— Под ноги не соваться! — огрызнулся речник. — Титов, Куприянов, бейте из брандспойта в огонь, в самый огонь! — Потом, должно быть разглядев лицо пассажира, усталым голосом сказал: — Худо, ох худо... Тут негде причалить. — И, вдруг что-то вспомнив, начальственным голосом произнес: — Тебе дело: спустись в трюм, там женщина была с мальчонком, нога у нее, что ли, сломана, на носилках принесли. В углу ее койка, глянь, вытащили ее?
Сирена выла хрипло, протяжно, надрывно. Казалось, звуки эти исторгает объятое ужасом смерти огромное допотопное чудовище. Но Олесь уже не слышал рева. Перепрыгивая через ступеньки, он спускался в общую каюту, где побывал недавно. Оттуда катили вверх клубы едкого дыма. Нельзя было разглядеть и вытянутой руки. Он крикнул несколько раз, но то ли голос сирены заглушал его, то ли каюта была пуста — никто не отозвался. Дыма же было столько, что, вспомнив военные пожары, Олесь пригнулся к полу, чтобы можно было хоть как-то дышать.
— Эй, есть кто живой?
Теперь, когда сирена смолкла, он расслышал: невдалеке кто-то стонет. Двинулся на звук и наткнулся на женщину. Она лежала на полу со странно подвернутой ногой.
— Минька, Минька там... мальчик, сын, — хрипела она, показывая куда-то в угол.
Олесь наобум бросился в шевелящуюся мглу и тут натолкнулся на кого-то.
— Осторожней: у меня на руках ребенок, — сказал девичий голос и спросил: — Где выход? Ой, прошу вас, выведите меня на палубу! Я ничего не вижу.
Ни о чем не спрашивая, Олесь схватил говорившую вместе с ее ношей и, спотыкаясь о скамейки, понес их наверх. Опустил на пол. Постоял, прислонившись лбом к холодной стене, тяжело дыша, собираясь с силами.
— Стой тут, я за матерью его сбегаю.
— И я с вами... Мишенька, постой здесь... Никуда не ходи, сейчас придет мама, — сказала девушка мальчугану, у которого на темной, закопченной рожице, как у негритенка, белели расширенные ужасом глаза. Это была та самая девушка, что днем играла на скрипке, но что-то изменилось в ее лице. Что, Олесь не понял. Они почти бежали по трапу. Вдруг девушка схватила его за руку: