Ни кустика, ни деревца. По обе стороны речной долины сколько видит глаз — выжженная летним солнцем полусухая степь.
В городе каких-либо достопримечательностей я не помню. Была, правда, закрытая на замок заброшенная часовня, построенная в честь победы русских войск над турками. Я эту часовню видел только издали. Бдительные «товарищи из СМЕРШ» однажды поймали нашего офицера «подозрительно» осматривавшего часовню, после чего мы старались обходить ее стороной. Делать это было нетрудно, ибо главная улица с магазинами, парк с танцплощадкой и военным оркестром, кинотеатры, а также какие-то зимние залы, где дважды в неделю проходили «frumos, grandios, mаге bal», кучно располагались в центре городка (с населением около пятнадцати тысяч жителей).
Пока мы, не спеша, пылили по дорогам Восточной Европы из Австрии в Румынию, началась и кончилась война с Японией. 9 августа одновременно со второй атомной бомбой, сброшенной американцами на Нагасаки, советские войска мощными клиньями врезались в японские Манчжоу-Го (Северный Китай) со стороны Монголии и Приморья. Не прошло и недели, как 15 августа японское радио передало императорский эдикт о капитуляции. Но поскольку наши доблестные генералы только-только вошли в раж, то краснозвездные дивизии продолжали громить японскую Квантунскую армию по всей Манчжурии, рапортуя о захваченных городах, трофеях и сотнях тысяч пленных. Остановились они, только дойдя до Порт-Артура, взяв тем самым реванш за позорное поражение в 1905 году.
По берегам Желтого моря гремели полковые оркестры:
Месть была жестока. Кто знает, сколько пленных японских солдат нашли свою смерть в бессчетных концлагерях, разбросанных по необъятным просторам Сибири? Десятки или сотни тысяч?..
Сколько русских матерей плакало в этот раз — осенью 45-го года в угоду трофеям и политым кровью генеральским амбициям — никто не считал.
Нашу дивизию война с Японией лишь слегка коснулась нелепыми слухами о том, что нас отправляют на Дальний Восток и вот-вот подадут составы. Слухи эти подогревались распоряжениями о срочном укомплектовании строевых частей дивизии до «штатного расписания». Противотанковая батарея получила новенькие длинноствольные сорокопятки, полный боевой запас к ним, появились инструкции о ведении боя в горах и пр… Но дело на этом и закончилось. Побывать в Японии мне не удалось. Атомные бомбы американцев, с одной стороны, охладили пыл и полностью деморализовали самураев, а с другой— заставили советский генералитет глубоко задуматься над планами молниеносного захвата Китая («освобождение братьев-китайцев от гоминдановского ига»). Американцы этого не одобряли.
Здесь бы мне и остановиться. Но, как помнит читатель, мы уже сели в поезд и поехали в Рымник, а поезд не остановишь. Как говорят иностранцы, «взялся за грудь, говори что-нибудь».
В Рымник мы приехали в начале октября. Октябрь… ноябрь… декабрь… Новый 1946 год… Что за наваждение? Ничего не помню. Январь… февраль….
Приходили письма из дома: в Ленинграде карточки, мама болеет, отец не советует уходить из армии — дома голодно. Я пишу куда можно и нельзя, читаю все известия о приеме в училища, военные академии, институты… Пришел ответ из Бухареста. Там открылась средняя школа при Советской миссии — нужна справка об образовании.
Ее нет. Пришло письмо из приемной комиссии Ленинградского военно-морского инженерного училища (что на ул. Каляева) — нужен аттестат зрелости, к тому же офицеров в училище не принимают. Все не то, не то…
31 марта 1946 года. Рымникул-Серат. Во дворе дома, где я «на постое». Сосед румын. Мы разговариваем, очевидно, отлично понимая друг друга. Воскресенье. Утро, до блеска начищены пуговицы и сапоги. Мы — офицеры готовы идти в город — себя показать и на других посмотреть. Мы ждем… Нас ждут…
Зимой же я стал брать уроки немецкого языка у бывшей русской помещицы. Каким-то образом у меня накапливались учебники за 9-й и 10-й классы. Помню то одиночество и неистовое желание учиться. Двойная жизнь.
Друзья? С боевыми друзьями пути расходились. Окружали меня в основном деревенские парни — украинцы, русские, прошедшие суровую школу колхозов, побывавшие в оккупации и волею судьбы вместо концлагерей получившие чин офицера. К моим занятиям большинство относилось либо с усмешкой, либо открыто неодобрительно. Интересовался моей перепиской «СМЕРШ», ибо я был «белой вороной».
Утро. Я прихожу в казарму. На пороге меня встречает командир роты старший лейтенант Щадрин — невысокого роста блондин года на два старше меня: «Что у тебя во взводе?» — «Ничего.» — «Вот то-то и есть — ничего. Рубашку украли.» В углу казармы старшина допрашивает молодого солдата с верхних нар. Пойди разберись, то ли правду говорит солдат, то ли врет: «Ночью я проснулся. На верху душно было. Снял рубашку. Потом накинул шинель, пошел во двор. Вернулся, а рубашки нет».
Воровство в казармах повальное. Воруют и несут к цыганам все, что есть внутри колючей проволоки, куда вход цыганам запрещен. Торговля, обмен идут вдоль всего периметра лагеря и за его пределами.
Материально ответственный по батарее — комбат, но в штабе полка он добился, чтобы за украденную солдатскую вещь отвечали командиры взводов. За солдатские шмутки с нас — «ванек-взводных» — высчитывают в 12,5 кратном размере. Моя зарплата 600 рублей в месяц. Всю войну я посылал аттестат маме. С Нового, 1946-го года посылаю ползарплаты. Вычеты, заем (добровольно-принудительный — один оклад в год)… на руки — около 200 рублей. Цена рубашки: 6 руб. х 12,5 = 75 руб— почти ползарплаты (нам еще платили оккупационные румынские леи — 4000 лей ~ 400 рублей).
Это все я пишу, чтобы рассказать о том, куда шли солдатские рубашки, кальсоны, ботинки, гимнастерки и пр., и пр., а главное, как мы, офицеры, боролись с солдатским воровством.
Так куда же они шли, и как мы с этим боролись?
Солдаты — в основном молодые деревенские парни. Увольнительные им дают только по воскресеньям и только строем в город. Женщин они видят лишь из строя, или из-за колючей проволоки ограждения лагеря. Еды достаточно. Природа требует… а цыганки под боком. Цена — рубашка.
Мы, офицеры, устраиваем облавы. Помню: зимняя дождливая ночь. Нас трое — офицерский патруль. Мы переодеты — солдатская шапка, плащпалатка, пистолет в кармане. В кромешной тьме, чавкая по грязи, тихо подходим к цыганскому поселку… Мелькнула тень. На всякий случай загоняю патрон в патронник…
У дома кучка солдат, нетерпеливо переступают с ноги на ногу. «Кто крайний?» Солдат подозрительно смотрит на меня. Подходят напарники. Солдат вдруг прыскает в сторону— узнал! Пистолет из кармана: «Стой, стрелять буду!» В ту ночь мы привели двоих. Одного сняли с постели.
Цыганская обшарпанная халупа. Дверь не закрывается. У дверей стоит муж цыганки — «контролер». Он принимает и оценивает «плату». В предбаннике на лежанке в куче тряпья — цыганка. На ней солдат лихорадочно «отоваривает рубашку». Тусклая полоска света моего фонарика скользит вниз. Там под лежанкой загораются и гаснут в темноте черные испуганно-любопытные глазенки цыганят. Солдат молча натягивает штаны. Цыган пытается темпераментно спорить, прячет от нас солдатское шмутье: ведь его жена заработала, детей надо чем-то кормить. Мы забираем добычу и уходим.
В конце июля я получил отпуск домой.
К середине сорок шестого года эйфория Победы по всей необъятной России уступала место тревожным полуголодным будням. Долгожданный мир прорастал метастазами другой — не менее изнурительной— «холодной войны». По кухням коммунальных квартир и подворотням, с тревогой озираясь на Большой дом, роились слухи о казнях, шпионах, бандеровских бандах, американских кознях. Сквозь глушители из Фультона в СССР пришла речь Черчилля.