Выбрать главу

Может быть, идти за нею было гадко, так как она вела меня не в собрание, где заседают длиннобородые мужи с почтенными лысинами и круглыми животами, говорящие хорошие слова о народе, о котором они знают столько же, сколько о жителях Фиджи, о блудницах, которых надо сократить строгими мерами, и о прелестных юношах, которых надо воспитывать в строгом целомудрии, памятуя, что нет ничего выше целомудрия, что в целомудрии — залог прекрасного будущего.

Если вы, милый читатель, не тартюф, то вы догадываетесь, куда она вела меня. В дом, где спасается не одна душа, заклейменная нами, от нашего презрения, от голода и холода.

А много-много таких домов. И растет количество их не по дням, а по часам, "грудью" охраняя, как реликвию, целомудрие — этот "высший дар неба" — наших сестер и дочерей.

Впрочем, не следовало бы мне идти за нею.

Сознаю, что не следовало.

Но она — единственная — ведь окликнула меня в этой мертвой, хотя полной людьми пустыне.

Я почувствовал к ней признательность, как собака, брошенная на улице, и готов был идти за нею, куда угодно.

Она скользнула, как тень, в темный подъезд ближайшего дома, взбежала по узкой, грязной и расшатанной деревянной лестнице в первый этаж, в гряз-ную прихожую, освещенную маленькой лампочкой, а потом — в комнату.

Я — за нею.

Комната, куда я попал, была тесная, настоящая клетушка, и вся меблировка ее состояла из кровати, над которой висела лубочная картина "Новобрачные" — молодая, нежно обнявшаяся парочка, стоящая у раскрытого окна и глядящая весело и бодро вдаль, — грязного туалетного столика с большим зеркалом и сундука.

Промокший насквозь, дрожащий и разбитый, я в изнеможении опустился на кровать и повесил голову.

Она же быстро сбросила шаль и явилась передо мной в красной, как кровь, кофте с короткими рукавами и в черном платье.

Лунный свет, падавший сверху из крохотной лампочки, заключенной в матовом стеклянном футляре, освещал ее всю.

Она была красива.

У нее было чисто русское личико, как у сенной девушки на картине Маковского — нежное, румяное, с правильными чертами лица, что называется "кровь с молоком".

Над круглым высоким лбом ее золотой короной лежали, закрученные в толстый жгут, льняные волосы.

Ей было на вид 18 лет.

Она взбила на лбу волосы, прижатые тяжелой шалью, обтянула рукава кофты, сощурила свои мягкие, добрые глаза, засмеялась, подскочила ко мне, положила на мои плечи свои руки и, подражая детям, протянула:

— Ай, ай, ай! Какие мы грустные!

Я поднял голову, посмотрел ей в лицо, которое она поднесла ко мне близко-близко и которым обжигала, и глухо ответил:

— Жить тяжело.

Плотина в груди моей прорвалась, и слезы побежали из моих глаз.

Мне сделалось стыдно перед нею за свои слезы.

Я пытался унять их, но напрасно.

Сквозь слезы я заметил, что личико ее затуманилось.

Она вдруг подсела ко мне, подвинулась близко, обхватила меня левой рукой и прижалась к моей влажной щеке своей щечкой.

А щечка у нее была горячая-горячая, и я чувствовал, что от прикосновения ее мне делается легче.

Я был похож на озябшую птицу, а она, сидевшая со мной рядом, на солнце.

Боли в груди моей, распираемой слезами, слабели. И у меня лились теперь слезы радости.

Такие слезы льются у усталого и израненного путника, увидавшего после долгих странствований близкого человека.

Мне казалось тогда, что рядом со мной сидит сестра. Родная, славная, милая, добрая.

А горячая щечка прижималась ко мне все крепче и крепче, и я слышал мягкий, успокаивающий голос:

— Кому не тяжело… Всем тяжело… Ну, полно плакать.

Ее сочувствие растрогало меня. Я утер последнюю слезу и спросил:

— Как звать вас?

— Варей, — ответила она.

— А как вы попали сюда?

— Попала-то? Да вот.!. — И она скороговоркой, точно стреляя из скорострельной винтовки, стала рассказывать, как приехала в Одессу по "машинке" из Курской (она говорила "из Курскай") губернии на заработки и поступила "за чистую горничную" к одному господину, и "через этого самого господина она честных правил решилась". И после она попала сюда.

— А давно вы здесь? — спросил я.

— Четыре месяца.

— И вам не противно?

Я думал, что она начнет жаловаться. Но вместо жалоб я услышал:

— Зачем?

Ответив, Варя вспыхнула и улыбнулась.

Она, как видно, переживала первые месяцы опьянения и не сознавала ужаса своего положения. Она пила жадно отраву, как глупая безрассудная муха.

Я внимательно посмотрел на нее — красивую, как майская роза, полную жизненных соков, молодую, с лицом, вспыхивающим ежесекундно, как факел, и свидетельствующим о большом запасе в ней горячей, чистой крови, и слезы стали опять подступать у меня к горлу.