С крыши он так же наблюдал за движением поездов и пригородных передач. Казалось, никогда ему никуда не поехать, не сидеть в этих мягких вагонах с желтыми лампами на столиках, не выглядывать на торговок из окошка. Много дней просидел Женя во дворе и на крыше. Если мать выезжала на картошку или косить сено, караулил дом. Мальчишки бегали купаться на Обь, а ему нельзя было бросать свой двор — в сарайчике подрастали цыпушки, за ними нужен был глаз. Порою мать уезжала в центр, за Обь, по каким-то редким делам, и Женя сидел на крыше, считал вагоны. Поезда появлялись из-за поворота, Женя гадал, в каком вагоне находится его мать, искал ее после остановки в толпе: сначала в числе первых, потом в числе последних. Ее не было и не было. Вон показалась голова в ее платке, — конечно, это она, и рукой машет, как все в их роду, и в сумке несет что-то для него, но ошибался: это была не она, не мама, а чужая тетенька. Темнело, ревели по улице коровы, цыпушки пищали и просили пшена, реже тянулись передачи, и где же она, мама? Не попала ли под трамвай, но обворовали? Не пырнул ли ножом какой хулиган? А что, если она и правда не вернется и с кем же тогда останется Женя на свете? Ну, придут соседи, пожалеют, подоят корову, закроют ее и постерегут дом. Встанет он утром без матери, никто не сжарит ему картошки на масле, некому будет прийти на собрание в школу, опять изменится жизнь. Приедет бабушка, заберет его к себе, но как же он забудет свое место, свое болото, свои вечера вместе с ней, как же привыкать жить без нее не только первое время, но уже и всегда, вечно, в другие, взрослые дни, как же не порадуется она, ничего не узнает, что случилось с ее сыном в дальнейшем?
— Же-е-ня! — вдруг звал во дворе ее голос. — Где ты? Жень! Где ты, сыпок? Заждался, сыночек. Корову подоили без меня? Кто доил, тетя Мотя?
— Наверно. Я не видел. Я на крыше сидел. Он брал на руки Розку и спускался на землю.
Розка провожала его в школу, до самого базара бежала вслед и хватала за краешки валенок, как бы задерживала, не хотела, чтобы он бросал ее одну на дороге. Жене было жалко ее, когда она отставала и стояла на дорожке вся вытянувшись вперед, лая, виляя хвостом, думая, наверно, что он не вернется. Он показывал рукой, мол, до свиданья, и она, глупенькая, снова неслась к нему, прыгала возле ног, как мячик, и опять хватала за валенки. В иную пору Розка ждала его во дворе школы, и Женя выскакивал на переменах проверить, не издеваются ли над ней ребята. Сколько бы ни держали они в доме собак, все они были подобраны и выхожены из жалости.
Розка терпеть не могла привязи, без конца перегрызала веревки. Живая и радостная, она, словно желая угодить хозяевам, скакала по грядкам, вытаптывала и обнажала семена. Однажды, в первые теплые дни весны, она пробралась на огород к Демьяновне и перепоганила там грядку с луком. Едва Физа Антоновна пришла с базара, Демьяновна явилась с упреками.
А мать не пошла бы жаловаться. Всегда почему-то совесть брала, и за свою же правду она никогда не могла постоять. Пойдешь жаловаться — обидишь человека, что-нибудь не так скажешь или скажешь-то по-нормальному, но не так поймут.
— Подумай-ка! — разорялась Демьяновна. — Копала, пушила и теперь без луку сидеть буду? Не приду же я осенью к тебе за луком? Мне чужого не надо. Подумай-ка, что получилось. Хоть криком кричи.
— Я ей сейчас дам! — возмутилась Физа Антоновна. — Я похожу по ней палкой.
— Подумай-ка, — пошла за ворота Демьяновна, нарочно сообщая встречным, — ни стыда, ни совести…
— Ты будешь у меня по чужим огородам шляться? — била Физа Антоновна сучку ладошкой и приговаривала: — Ты зачем у соседей лук погубила, ты зачем пакостишь, ты знаешь, что это нельзя? Вот! Вот! — тянула она ее к забору и указывала пальцем на грядки: — Не ходи туда, гадина! Не пакость чужого, не пакость! Не заставляй меня выслушивать, мне без тебя горя хватает, паразитка, ты потоптала на копейку, а скажут на рубль, не бегай, не бегай, гадина! Я тебе дам, я тебе дам, я тебя научу, собака! — таскала она ее и лупила по голове, по животу, так что Розка обмочилась и виновато скулила.
Она закрыла ее в сарайчик, а утром Женя снова ее выпустил. Демьяновна в другой раз вспушила грядку, посеяла лук. В тот день Розка только пробежала по огороду Демьяновны. Физа Антоновна куда-то надолго отлучилась. Пришла она отчего-то расстроенная, усталая и не могла чистить картошку на ужин. Женя занимался во вторую смену.
Розка его не встречала. Пока он играл после уроков в футбол, на улице разразился скандал. Демьяновна позорила мать как хотела, кричала сперва возле ограды, потом на своем огороде, припоминая, что было и не было, и у матери, как обычно, от растерянности не нашлось слов. Она молча поймала Розку и повела ее в стайку. Розка не сопротивлялась и, видно, все предчувствовала: в жалостных ее собачьих глазах сверкали слезы. На минуту Физа Антоновна дрогнула, но обида затопила ее сердце отчаянием. И не о Розке она думала в эту минуту, а о том, что, сколько ни делай людям добра, достаточно невеликой ошибки, чтобы тебе насолили сполна. «Без тебя у меня мало неприятностей», — сказала Физа Антоновна и подтянула ее к потолку. И когда уже Розка дернулась в последний раз и погибла, она сняла ее, помолилась за преступную душу свою и заплакала, с причетом обратилась к покойному мужу: «Зачем ты оставил нас так рано? Разве бы о н а разевала рот каждый раз, кабы ты был?»
Женя толкнул дверь в воротах, кинул портфель и спросил у матери со слезами на глазах: «Где Розка? Мам! Где моя Розка?»
Розка лежала в пряслах, прикрытая сеном. Что же они наделали, люди! И у матери поднялась рука! Значит, она не думала про Женю, значит, ей дороже какая-то Демьяновна!
Он зашел в избу и упал на постель. Он не мог вообразить себе, что Розка не дышит. Лучше бы она пропала где-нибудь на площади, тогда бы легче переносить расставание с нею, но она лежит на сене, и ее ничем не спасти.
— Она вон у Демьяновны опять по грядкам бегала, — оправдывалась Физа Антоновна. — Не плачь, сынок, — и сама утерлась платком, — мы нового щенка достанем. Будем мы еще за собаками плакать, слез не хватит. Не плачь, получше Розки заведем. Она вон меня материла перед всеми, ты и такая, ты и… ты и не работала сроду, и деньги от мужа таила, и рада была, что муж погиб. Как будто я сама себе зла желала. Ты и патефон, дескать, Женин продала. Куда я его продала, себе на платье, что ли? Или я его пропила, прогуляла? Хотела ж не остаться без коровы — вот и продала. Ей бы на мое место.
В эту минуту вошел Никита Иванович. Он нес с получки рыбу и был веселее прежнего.
— Ты чего? — увидел он, что Физа Антоновна плачет. — А?
Она молчала и, оттого что он спросил, заплакала пуще.
— Письмо от кого, может? Он сел на стул подле.
— Так что такое, я не пойму? Мать плачет, сын лежит. Что такое?
Женя молчал. Все для него были кругом виноваты.
— Ну давайте я тоже сяду и заплачу: может, нам легче будет. Давайте до утра плакать и не говорить. Долго вас спрашивать?
— А то, что… — начала Физа Антоновна, — ко всем с добром, а…
— Демьяновна, наверно? Я ей, — он выругался, — ноги поотрываю, спички вставлю.
— Сиди! Ты, ради бога, не вмешивайся. Она тут высказалась. Побольше бы звал да выкладывался. Все про тебя знают. Сиди, без тебя. Надо раньше домой приходить — вот это лучше будет.
— Опять двадцать пять. Я в Криводановку ездил.
— Не знаю я, куда ты ездил.
— Вот ты, старенька!
— Какая я старенька. И тридцати пяти нет. С вами состаришься. Поели да пошли. И душа ни об чем не болит.
— Ну язви… Мы виноваты. У тебя сыновья орлы, пришел отец на рогах, веревку скрутили, дали ему по заднице, что ли. Пожалуйста, я сейчас штаны спущу, бейте!