«Мама, — писал ей Женя недавно, — не скучай, не печалься. Самая трудная полоса для нас скоро кончится. Вот-вот меня выучат, и начнется новое время, тогда тебе не надо будет таскаться с кастрюлями и занимать деньги, и обо мне перестанешь думать с тревогой. Пожалуйста, не беспокойся, я не залезу ни в какое грязное дело, никого не обматерю напрасно, не свалюсь под забором, и никто меня не собьет. Ребята меня окружают ты знаешь какие. А ты себя в обиду не давай, перестань, как ты говоришь, покоряться кому попало, чуть-чуть будь гордей, тебя любят, я знаю, но и пользуются твоим характером как хотят. А я все равно вернусь».
Как она его читала? Вот писала тетя Паша:
«Теперь ты еще пишешь, Физа, что о себе уже не думаешь, только скучаешь за сыном. Я тебе верю, ну этой скорби нам уже не миновать, милая Физа. Я тоже осталась одна, дочка уехала на три года в Германию по работе, скоро год много кой-чево там себе приобрела, три ковра купила, нам бы их никогда не купить в другом случае. Годы мои подались уже старые, и не верится, что мне будет 12 июня 58 лет, скоро на седьмой десяток разменяю. Вспомни, Физа, какие мы были молодые, когда повышли замуж, не гадали о будущем и ты вот просишь выслать молодое фото, какое — я даже не могу понять: которое ты снята была с Иваном своим или которое была снята со мной на крылечке, наряженная, красивая, бывало, все чего-нибудь начудишь, и не верится. А с тех пор в наших мужей-братиков все косточки сгнили, ну мы еще живем, да и нам пора уже собираца к ним. Всегда тебя вспоминаю только по-хорошему, роднее ровно тебя у меня никого не было, теперчи, наверно, никогда нам не увидеться с тобой, милая Физа, разбила пас судьба по разным сторонам. Сколько было горя пережито, и немножко радости между этим горем было, а теперчи будто и горя нет, ну и радости большой тоже нет. Я живу хорошо, отвыкла уже жить так, как мы в Сибири жили, садили огороды, вспомню, как мы на базаре стояли-мерзли, то мне не верится, что это было, сейчас все есть, ну если смерть придет, ничем не откупишься. Теперчи, Физа, пропиши мне про всех, про всех знакомых, кто где, кто помор, там моя печальная жизнь прошла с ними, пропиши и про Демьяновну, у меня с пей никогда не было дружбы, но интересно, что с нее получилось, была баба чудная, не могу вспомнить без смеха, наверно, и ее годы подкосили. Проздравляю тебя с великим Октябрьским праздником, желаю тебе с Женей щастья и здравия на многие лета, подними за меня рюмку. Твоя сестра по мужу Парасковья Григоровна».
Женя опустил лицо на ладони и оцепенело сидел перед раскрытой дверью кладовки. «Как жить?» — думал Женя.
— Надо жить как бежит: просторно и вольно, — сказала Демьяновна непонятно к чему. — Если двумя стаканами губы развело, надо поллитру принести.
Она пришла сама, потянулась к Жене руками, и он обнял ее, забывая про смутное свое недовольство и охлаждение к ней. Подтащив к носу застиранный фартук, Демьяновна сморкалась, терла блестевшие табачным оттенком глаза, плакала и смеялась одновременно.
— Миленький сынок, — сказала, — за то и люблю тебя, что ты всегда был смышленый насчет людей. Я специально на огород выходила, чтоб тебе покричать. А тебя, наверно, мать Физа неправильно настроила.
— Чего я настроила, — мягко ответила Физа Антоновна. Она сейчас бы помиловала любого. — Никого я не настроила. Он сам себе хозяин. Разберется без нас. Тебя б вообще-то стоило поругать.
— Лежачего не бьют. Пойдемте ко мне. Вы не ко мне придете, вы придете, где мой Демьянович жил. Я к тебе как домой, ты ко мне как домой, хочется ведь по-хорошему, правда? Не пойду же я Утильщика звать, сопли в тарелку распустит, — изобразила она, — а Демьянович всегда рад был вам, а я по мужу рада. Давайте не обижайте меня, а то ты, Физа, такая стала…
Женя пошел первый, мать задержалась, прибирая комнату.
Дом Демьяновны строился по-старинному, с высоким крыльцом, и внутри было просторно, широко, густо крашено и свободно от мебели. По-старинному и входили в него, соблюли дедовские церемонии, благо что Демьяновна отличалась редкой памятью на древние обычаи, как и на песни, впрочем. Но тогда она чуть не испортила праздник. «Прутик, пру-рути-ик, тпру-у-уу-уути-ик, — затянула онa помешано в сенках, качаясь п как бы ловя рукой какую-то летающую в сумраке веточку, притворяясь, будто водит ее сознанием тайная нечистая сила и совращает к несчастью ее будущую жизнь. — Прутик, пру-утик, пру-тик, я боюсь!»
Соседи всполошились, но Демьянович не выдержал и закричал:
— Брось, брось придуряться! То вы ее не знаете, это делать ей нечего.
— Прутик, прутик, пру-у-утик, — кружила она по горнице на виду и вправду перепуганных женщин и, дойдя до дивана, пошатнулась, упала на мягкое бездыханно. А Никита Иванович, недолго думая, побежал в сенки, подцепил полное воды ведро и, высоко подняв над лицом бедной женщины, узкой тяжелой струйкой стал сливать воду на голову и в открытый рот, словно заправлял радиатор машины. Демьяновна вскрикнула и соскочила, сказала, что она разыграла дураков и только Никита одинаков с ней по уму, а поэтому она и выпьет с ним первая, что ж сделала тут же, склонив к губам прозрачный стакан, колдуя язычком:
— Этой косой не быть живой. Покатилось как зернышко: не слышно и не видно. Почаще бы падать в обморок, правильно?
Демьяновна босиком ходила из кухни в горницу, подносила к столу свеженькое, сопровождала все словом, шуткой.
— Как поживаете?
— Так и живем, милый сынок, — несерьезно сказала она, — бутылки сдадим, маргарин купим и довольны. Чего смеетесь? Правда.
— Да куда вы наставляете столько? Не поедим.
— Ночь еще знаешь какая будет. До ночи съедим. Тебя ждала, — подчеркнула она, — для тебя и огурца не жалко. Физа Антоновна, занимай место возле сына. Взял бы да жену свою привез, мы б поглядели, как она тебя любит. Мы ждали.
— Она у него переработала нонче, пусть отдохнет, к нам ехать-то не дай бог, туда-обратно, и отпуск кончится. Приедет.
Физа Антоновна точно оправдывалась и себя, казалось, уверяла заранее, что у сына не должно случиться плохое в семье.
— А я с квартирантками живу. Как ночь — к ним в окошко парни лезут. По койкам разлягутся, и… стыдно говорить при Жене, я б выразилась. Каждый день плачу. Сегодня бы ему на пенсию идти.
— Что ты плачешь, — сказала Физа Антоновна, — ты хоть пожила, а мы и не жили. Детей родили, а мужей не видели.
— Как услышу, где похоронная музыка, бегу бегом, провожаю, на мох илу упаду, слезами оболью.
— И ей тошно бывает», — думал Женя.
— Детей у нас не было, я прожила в неге на коленках у Демьяновича просидела, жизнь прошла шуткой.
Она медленно скребла вилкой клеенку и смотрела в одну точку понурившись.
— Я его никогда не забуду, — сказала она спокойно и взвешенно, — но отвыкать отвыкаю.
Это было так ужасно и так естественно, что человек от всего самого близкого отвыкает.
— Помру — чтоб похоронили как положено. Рядом с ним положили.
Ее затрясло, она в минуту общей женской слабости получила как бы право на рыдания, на бесконечное сочувствие себе, тем более желала этого сочувствия, что все ей обычно не верили.
— Места нет, — сказала Физа Антоновна. — Впритирочку к твоему Демьяновичу лежат.
— В одну могилу опустите.
— А это если райисполком разрешит.
— А вы Демьяновича откопайте, сторожу пятерку в зубы, притопчите Демьяновича и меня на него положьте. Обниму я его ручками, «милой мой Демьянушка, сколько я тебе новостей принесла: дед Гришка помер, Никита Иванович замерз. Дом наш пустой стоит». Помнишь, Женя, как ты придешь, он меня за руку: «Ну, Женя приехал, пойдем сходим». Как красиво было. Красиво, дружно жили, или мне кажется. Давайте по первой, — пригласила она, подняв рюмочку с водкой.
«Удивительная», — подумал Женя и чокнулся, и когда тянулся к ее рюмке, глядел, слушал ее ласку, опять топкая жалость просочилась в его душу.