Выбрать главу

Мы внесли его в дом. Он лежал на полу и из-под комбинезона вытекала алая струйка крови.

Рядом сидела немка, мать девочки, смотрела в лицо Николая, что-то говорила и плакала. Спасенная Мельниковым Хильда сидела в кресле и непонимающими глазами глядела то на мать, склоненную над солдатом, то на молчаливых чужих людей в черных комбинезонах.

Потом сверху, поддерживаемый белокурой девушкой, еще более сутулясь, спустился старик. Он подошел к лежавшему на полу Мельникову и опустился перед ним на колени. Он долго молча смотрел в лицо русского солдата, ценою своей жизни спасшего чужого ему ребенка. Потом с помощью девушки поднялся и что-то сказал ей.

— Дедушка хочет говорить, — обратилась она к лейтенанту Нагаеву.

— Я много прожил, — сказал старик. — Я не люблю русских. Виноват я в этом или нет — рассудит бог. Может, я ошибался. Но я преклоняю колени перед страной, воспитавшей таких солдат, которые остались людьми в этой бойне. Остались людьми, несмотря ни на что, — повторил он.

Он постоял минуту, шепча про себя какие-то одному ему понятные слова, а затем повернулся и медленно пошел наверх, поддерживаемый высокой белокурой девушкой.

С ДОНЕСЕНИЕМ

Нас в палате трое раненых: Алексей Молчанов, молодой летчик с простреленными ногами, танкист, весь перепеленатый повязками, и я.

Танкист лежит рядом. У него забинтована голова и только сквозь маленькую щелочку видны обожженные, спекшиеся губы. Вот уже который день он молчит, ничего не ест и только просит пить. Сейчас он спит и во сне тихо стонет.

Мы разговариваем шепотом. Алексей Молчанов рассказывает о своем последнем полете, о прыжке с горящего самолета и гитлеровском летчике, пытавшемся несколько раз поджечь его парашют. Фашист прострелил ему ноги, и сейчас Молчанов лежит в гипсе. Алексей, выразительно жестикулируя руками, во всех подробностях описывает, как это было.

— Пить! — просит сосед.

— Сейчас, родной, — отвечает Молчанов и три раза хлопает в ладоши. Входит сестра в белом шуршащем халате, дает ему воду. Она приподнимает раненому голову, и танкист пьет медленно и долго. Мешают повязки и обожженные, спекшиеся губы. Сестра уходит, но разговор не возобновляется.

— Что же вы замолчали? Рассказывайте… — неожиданно просит танкист.

Это были его первые слова, которые сказал он за последние четыре дня. Молчанов был удивлен и обрадован. Он повернулся в его сторону и даже приподнялся на локте, но боль заставила его опуститься снова на подушку.

— А как зовут тебя, браток? — спросил Молчанов. — И как это ты позволил так себя разукрасить? Тебя, поди, сейчас и мамка родная не узнает?..

Сосед не ответил. Прошла минута-вторая, он словно собирался с мыслями, затем выдохнул:

— Зовите меня Алисьевым, Николаем…

— Старшина Алисьев! — почти выкрикнул я. — Ты жив?!

Алисьев молчал. Молчал долго. Мы смотрели на его голову — огромный белый шар, старались понять, догадаться, о чем он думает, что собирается сказать. Но белый шар спокойно лежал на подушке.

— Жив… — тихо, с усилием выдавил из себя Алисьев. — А ведь я… — Он снова умолк, словно боясь сказать что-то такое, что все эти дни удерживало его от разговоров с нами. — А ведь я слепой.. Совсем слепой. Навсегда…

Ни в этот, ни в следующие дни Алисьев не проронил больше ни слова, хотя мы несколько раз пытались заставить его заговорить. Он не стонал, как Молчанов, не ругался, не плакал, как иногда случается с тяжело раненными. Он молчал и о чем-то думал, думал. Его здоровая рука то и дело поднималась к лицу, и пальцы легко, словно открытой раны, касались бинтов и дрожали.

В этот вечер я долго не мог уснуть.

Алисьева я знал с полгода. Он прибыл к нам зимой на Сандомирский плацдарм за Вислой перед самым наступлением. И как это часто бывает на фронте, мы быстро с ним подружились, почти с первых дней знакомства. Веселый, общительный, увлекающийся любым, даже не интересным делом, он быстро сходился с людьми и его любили. Невысокого роста, коренастый, лет двадцати пяти, с шапкой густых, чуть вьющихся волос. Он всегда чем-то выделялся среди своих товарищей — и голосом, ровным, спокойным, и уверенной твердой походкой, и разговором, неторопливым, чуть-чуть окающим, и еще глазами, как небо в послеполуденную пору, такими голубыми и бездонными.

Всегда веселый, жизнерадостный, он заражал своим настроением даже тех, кто редко улыбался. Алисьев знал много интересных историй, умел их рассказывать. И не всегда, бывало, сразу поймешь, правду говорит он или шутит.

Как-то сидели мы в лесу, ждали начала атаки. Алисьев заговорил о том дне, когда он вернется домой.

— Приезжаю к себе на родину, — начал Алисьев, чуть прищурив добрые, с хитринкой глаза.

И мне, действительно, показалось тогда, что он уже дома, в родном районе.

— А там Костя, однокашник мой, секретарем. Комсомолом командует. Прихожу к нему в кабинет. Говорю:

— Ну вот, брат, приехал. Принимай!

А Костя, увидев меня, забегал, заволновался.

— Все, что нужно, говорит, сделаю.

— Ты мне отца к телефону вызови.

И вот через весь район звонок. Семена Алисьева к телефону! А я и говорю:

— Вот что, Семен Егорович, к тебе из самой Европы делегат приехал. Лошадей высылай. Да получше и поскорее! — Отец, конечно, узнал меня, язык заплетаться стал, слова сказать не может.

— И вот я дома. Вечер… Тишина… Иду… И куда бы вы думали я иду?.. Он остановился на минуту, обводит всех хитроватыми, лукавыми глазами, подмигивает. — До Галиночки… Постучу я тихонько в оконце. Хлопнет защелка. Вылетит она, моя Галиночка, радостная, светлая, как само солнце. Встанет, всплеснет руками и скажет только:

— Колька, милый… Приехал!..

Наступает тишина. Каждый думает о чем-то своем, о своей Галиночке…

И не о ней ли думает сейчас старшина, не о том ли, что никогда не увидит своей Галиночки.

…Батальон, в котором мы служили с Алисьевым, прорвав оборону гитлеровцев и совершив рейд в тыл врага, с ходу овладел городом Шпрембергом и железнодорожной станцией.

В течение трех суток батальон удерживал оборону. Немцы бросили против двух десятков «тридцатьчетверок» эсэсовский танковый полк.

До глубокой ночи гремел бой. Вспыхивали, точно гигантские факелы, «тигры» и «фердинанды», захлебывалась одна атака за другой, а гитлеровцы, точно очумев, бросались снова и снова в атаку. Выходили из строя и наши «тридцатьчетверки». Быстро таяли боезапасы. Удерживать оборону становилось все труднее и труднее. За спиной остался мост, который надо было удержать любой ценой. Ради него мы и совершили этот рейд. Бомбы, снаряды и мины кромсали землю. Казалось, здесь не осталось ничего живого. Но стоило немецким танкам или пехоте двинуться вперед, как исковерканная, израненная земля ощетинивалась огнем. И немцы отступали.

Впереди на высоте, где еще утром мы занимали оборону, черными столбами горели танки — немецкие и наши. Столбы дыма медленно покачивались в небе, словно свечи над стальными надгробиями.

Сгустились сумерки. Далеко на горизонте огненными гроздьями взлетали осветительные ракеты. Доносилось глуховатое эхо взрывов. Красноватый отблеск пожара окрашивал краешек низко плывущих туч. Там шел бой. Там свои. Но когда они придут? А до их подхода нужно держать оборону, этот маленький клочок земли и переправу через реку.

Ночью командир батальона капитан Егоров вызвал к себе Алисьева.

— В каком состоянии машина? — спросил он старшину.

— В полном боевом!..

— То есть?..

— То есть, все живы и здоровы, машина на ходу, боекомплект — 16 снарядов: 7 подкалиберных, 9 осколочных и…

— Оставить себе пять — три подкалиберных, два осколочных. Остальные сдашь Полегенькому. К девяти ноль-ноль вот это донесение должно быть в штабе бригады. Поедете втроем — механик, заряжающий и ты. Вопросы есть?