Приём гостей происходил на террасе и на лужайке; явились все, вплоть до школьников. Сутолока получилась отчаянная, но, по-моему, было весело. Я не знал, до чего люблю наш старый дом. Что там не толкуй о всеобщей нивелировке, в старых домах есть что-то неповторимое. Если дать им рухнуть, их уже не восстановишь; они — своеобразный фокус, в котором отражается вся округа. Бывают деревни и местности без сердцевины; они всегда почему-то пусты, плоски, нелепы. По-настоящему старый дом одухотворяет всё, что примыкает к нему. Если владельцы его — не эгоистичные свиньи, он постепенно становится чем-то важным и для тех, кто им не владеет. Кондафорд — нечто вроде якоря для всех окрестных фермеров. Не думаю, чтобы кто-нибудь из жителей деревни, даже самых бедных, был недоволен тем, что поместье существует, или радовался, если бы его снесли. Как видишь, любовь и забота в течение многих поколений, а также некоторые, хотя не бог весть какие затраты привели к вполне осязательным результатам. Конечно, всё меняется и должно меняться; именно поэтому спасение того старого, что заслуживает спасения, — ландшафтов, домов, обычаев, учреждений, людей определённого типа, — составляет одну из величайших проблем нашего времени, хотя мы меньше всего озабочены ею. Мы бережём произведения искусства, старую мебель, мы создали постоянный и очень ревностный культ старины, против которого не восстают даже люди с ультрасовременным образом мышления. Почему мы не делаем того же самого в нашей социальной жизни? Да, бесспорно, „отживает порядок ветхий“, но мы должны сохранить то, что в нём было достойного и прекрасного, то чувство долга, те манеры с большой буквы, которые были ему присущи, — словом, всё, что приобретается медленно и будет быстро утрачено, если мы не сумеем как-нибудь уберечь его. Исходя из знания человеческой природы, как она есть, я считаю величайшей нелепостью стремление сперва уничтожить то, что создано, а потом начать всё сначала. Разумеется, ветхий порядок был далёк от совершенства, его отнюдь нельзя назвать идеальным, но сейчас, когда это здание уже готово к сносу, мы не должны забывать, что за один час можно разрушить плоды многовекового труда; что, пытаясь заменить несовершенное более совершенным и не зная точно, как это делается, легче отбросить человечество назад, чем двинуть его вперёд. Вся суть в том, как выбрать и сохранить то, что заслуживает сохранения, хотя я вовсе не утверждаю, что этого заслуживает многое.
Ну, оставим высокие материи и вернёмся лучше к Динни. Они проведут медовый месяц в Шропшире, откуда Дорнфорд родом. Затем поживут в Кондафорде, а потом переберутся на Кемпден-хилл. Надеюсь, что погода, на их счастье, продержится: медовый месяц в дурную погоду — вещь утомительная, особенно когда один из молодожёнов любит другого гораздо сильней, чем тот его. Дорожный костюм Динни был, если тебя это интересует, синего цвета и не слишком ей шёл. Мне удалось улучить минутку и побыть с ней наедине. Я передал ей привет от тебя, она просила тебе кланяться и сказала: „Ну вот, я почти переплыла, милый дядя. Пожелайте мне счастья!“ У меня защипало в глазах. Что она переплыла? Э, неважно. Если пожелания счастья могут его принести, то она уехала, нагруженная ими до отказа. Только вот прощальные поцелуи — нелёгкая церемония. Кон и Лиз поцеловали её уже после того, как она села в машину. Когда она уехала и я взглянул на их лица, я почувствовал себя бесчувственным чурбаном. Дорнфорд увёз её в своей машине, которую сам и вёл. После её отъезда я, скажу откровенно, захандрил. Всё идёт как надо, — я это знаю и тем не менее чувствую, что оно не так. Как ни легко теперь получить развод, в браке есть какая-то дьявольская бесповоротность; кроме того, Динни — не такая женщина, чтобы связать себя с любящим её человеком, а потом бросить его. Она — из тех, кто придерживается старомодного правила: „Все пополам — и радость и горе“. Дай бог, чтобы радости было больше. Я забрался подальше в сад, а оттуда полем ушёл в лес. Надеюсь, у вас был такой же великолепный день, как здесь? Буковые леса на склонах куда красивей аккуратных посадок на Меловых холмах, хотя даже в тени последних чувствуешь себя как в храме, несмотря на то что они предназначены просто служить границей участка или давать приют овцам в жаркую погоду. Ручаюсь тебе, что этот лес в половине шестого вечера казался прямо заколдованным. Я взобрался на пригорок, сел и стал наслаждаться пейзажем. Мощные потоки косых лучей обрызгивали древесные стволы, а в зелёных промежутках меж ними царила такая прохлада, которую можно назвать лишь одним словом — „блаженная“. У многих деревьев ветви начинают расти на большой высоте, и стволы кажутся чуть ли не белыми. Подлеска под ними почти нет, „фауны“ — тоже: одни сойки да рыжие белки. Когда, сидя в таком лесу, подумаешь о налоге на наследство и вырубке деревьев, сердце переворачивается, как будто ты поужинал одним чесноком. Скажу откровенно: вероятно, для бога двести лет — один день, но для меня они — вечность. Эти леса давно уже перестали быть заповедными: каждый может гулять здесь сколько вздумается. Молодёжь, наверно, так и делает, — для любовных прогулок места лучше не найти! Я лёг на солнце и стал думать о тебе, а два маленьких серых голубя мирно болтали, пристроившись на ветке, всего ярдах в пятидесяти от меня, так что я видел их в мой полевой бинокль. На месте срубленных и выкорчеванных деревьев выросли кипрей и пижма, наперстянка же, видимо, не прижилась. На душе у меня было безмятежно спокойно, хотя и немного тоскливо от всей этой зелени и красоты. Как странно, что красота может вселять в нас тоску! То ли, видя её, мы ощущаем мрачную неотвратимость смерти, то ли сознаём, что любая вещь уходит от нас и что чем она прекраснее, тем тяжелее её терять. Творец, создавая нас, сделал ошибку в своём плане. Нам следовало бы чувствовать вот как: чем прекрасней земля, чем чудесней свет, ветер, листва, чем ласковей природа, тем глубже и полней будет покой, который мы обретём в её лоне. Непостижимая загадка! Я знаю, что мёртвый кролик в лесу волнует меня больше, чем в мясной. На обратном пути я наткнулся на одного — его загрызла ласка. Он лежал так покорно и беспомощно, словно извинялся: „Простите, что я умер!“ Может быть, умереть и хорошо, но жить всё-таки лучше. Мёртвая форма, ещё не переставшая быть формой, — страшное зрелище. Ведь форма — это жизнь, и непонятно, зачем она сохраняется путь даже ненадолго, если жизнь уже ушла. Мне захотелось подождать восхода луны и посмотреть, как она медленно зальёт лес своим прозрачным сиянием; тогда я, наверно, почувствовал бы, что форма и после смерти продолжает жить в ином, разреженном виде, что все мы, сущие, — даже птицы, бабочки и мёртвые кролики, — тоже продолжаем двигаться и жить и что это моё чувство меня не обманывает. Но в восемь в Кондафорде обедают, так что мне пришлось уйти, пока свет был ещё зелен и золотист, — опять аллитерация! Они выскакивают у меня, как двухпенсовики. На террасе я увидел Фоша, спаниеля Динни. Мне показалось, что я встретился с банши[39]: я ведь знаю его историю. Правда, голоса он не подал, но остро напомнил мне все, через что прошла Динни. Он сидел на задних лапах и смотрел в землю невидящим взглядом, как умеют смотреть собаки, особенно спаниели, когда не понимают, почему все на месте, а одного, единственного, неповторимого запаха уже нет. Они, конечно, заберут его с собой на Кемпден-хилл, когда вернутся. Я поднялся к себе, принял ванну, переоделся и встал у окна, прислушиваясь к гудению трактора (пшеница все ещё не сжата) и слегка пьянея от запаха цветущей жимолости, которая вьётся вокруг моего окна. Теперь я понял, что имела в виду Динни, сказав „переплыла“. Она переплыла через реку, которую никак не могла преодолеть во сне. Что ж, в этом вся наша жизнь: мы переплываем реки или тонем. Надеюсь, нет, верю, что она уже выбралась на берег. Обед прошёл, как любой другой обед: никто не говорил ни о Динни, ни о своих чувствах к ней. Я проиграл Клер на бильярде. Она показалась мне мягче и привлекательней, чем обычно. Потом мы с Коном просидели за полночь, по-видимому, для того, чтобы помолчать вдвоём. Боюсь, что им будет недоставать Динни.