Далее он снова выдвигает требование решительного, полного разрыва и с социал-шовинистами и с «центром», получившим преобладание в Циммервальде и Кинтале. И опять он, выбросив перед собой кулак, наносит удар по редакции «Правды»:
— Нам проповедуют примирение, соглашение с центром. Вы должны выбрать: или революционный новый Интернационал, или болото предательства.
Кауров опять покосился на стоявшего чуть позади Кобу. Тот не переменил своей спокойной позы, привалился, как и раньше, плечом к дверному брусу. Лицо оставалось безучастным, даже не вздернулась и бровь. Лишь радужница глаз, полузакрытых как бы сонно опустившимися веками, стала совсем желтой, цвета столовой горчицы. Мелькнула мысль: не сыграло ли тут шутку отражение бликов солнца со сводчатого, в позолоте, потолка? Нет, верней было другое: столь густая прожелть немо выказала крайнюю степень раздражения.
Продолжая речь, Ленин вновь упомянул, что выступает только от своего имени:
— Лично от себя — предлагаю переменить название партии, назвать Коммунистической партией. Название «коммунистическая» народ поймет. Большинство социал-демократов изменили, предали социализм. Не цепляйтесь за старое слово, которое насквозь прогнило. Вы боитесь изменить старым воспоминаниям. Но чтобы переменить белье, надо снять грязную рубашку и надеть чистую.
Кауров опять краешком глаза глянул на Кобу. Теперь взор Сталина был обращен вниз, не виден, голова, словно в дремоте, свешена, руки покоились на животе.
— Хотите строить новую партию? — стремительно вопрошал Ленин. — Тогда угнетенные всего мира к вам придут. Массы должны разобраться, что социализм раскололся во всем мире. Оборонцы отреклись от социализма. Либкнехт выступал одиночкой. Но вся будущность за ним.
У двери, расположенной позади столика, возле которого стоял говоривший Ленин, происходило тем временем какое-то движение. Кто-то склонился к уху Зиновьева, что-то ему сообщил. Дело было в том, что в большой зал уже сходились делегаты-меньшевики для участия в объединительном — совместно с большевиками — заседании, где, в частности, предстоял и доклад Сталина. Теперь снизу пришли с предложением или просьбой: пусть Ленин тотчас перед социал-демократами всех фракций повторит свою речь. Зиновьев быстро настрочил записку. Сидевший рядом Каменев, чувствовалось, не терял благодушия под ударами оратора, разносившего позицию редакторов «Правды», и лишь при особенных резкостях, вырывавшихся у Ленина, неодобрительно морщился. Иной раз усмешка шевелила золотистые усы. Он прочел бумажку, передал Владимиру Ильичу и спокойно на него воззрился, поигрывая снятым пенсне. Ленин взглянул на записку, повернул голову к Каменеву. В этом ракурсе завиднелся скульный бугор и острый кончик брови, что была похожа на сорванный, обильный остью, густой колос. Словно боднув кого-то этим кончиком, Ленин опять слегка наклонил корпус к аудитории:
— Я слышу, что в России идет объединительная тенденция, объединение с оборонцами. И вновь саданул: Это предательство социализма.
Опять под конец речи он вынужден был произносить «я»:
— Я думаю, что если вы на это пойдете, лучше остаться одному.
Суровая складка обозначила сомкнувшиеся его губы. Доклад закончился. Ильич пошел к ряду стульев, где сидела Крупская.
В комнате зашевелились, поднимаясь с мест. Зиновьев стучал по столу, давая знать, что собрание не закрыто.
Коба придвинулся к Каурову и сквозь немного скошенные внутрь зубы выговорил на грузинском языке:
— И останется один!
Помолчав, увидев в каком-то между спин просвете Ленина, подошедшего к Крупской, добавил опять же по-грузински:
— Один! Или вдвоем со своей бабой!
Затем сказал по-русски:
— Приходи ко мне вечером в «Правду». Приходи попозже, часов в одиннадцать, когда в редакции не будет толкотни. Уединимся, побеседуем.
И, добыв из кармана трубку, не ожидая каких-либо последующих выступлений, не обратив на себя ничьего внимания, проскользнул в дверь.
33
Поздним вечером, как было условлено, Кауров разыскал редакцию «Правды», обосновавшуюся теперь на Мойке вблизи Невского во втором этаже большого дома, где в начальные же дни революции большевики завладели типографией, принадлежавшей «Сельскому вестнику».
Дверь в редакцию была приотворена, оттуда слышался стрекот пишущей машинки. Миновав машинистку, ни о чем не спросившую вошедшего солдата, Кауров толкнул дверь в следующую комнату и сразу же увидел за письменные столом знакомое усатое лицо. Коба приветливо сощурился, приподняв нижние веки. Эта игра век свидетельствовала, по старой памяти догадался Кауров, что дневной приступ раздражительности сменился самочувствием, о каком сказано: в своей тарелке. Щеки и сильный подбородок за день подернулись черноватой порослью, не тронувшей щербин. Из небрежно расстегнутого воротника рубашки проступали кадычные хрящи.
На столе простерся корректурный, с большими полями, исчерканный пером оттиск завтрашней газеты. К ночному посетителю повернула голову стоявшая возле стола коренастого сложения женщина лет сорока, в светлой блузке, повязанной по-мужски галстуком. Что-то знакомое почудилось Каурову в широко расставленных, несколько косого разреза карих глазах, в приметно выступающих скулах, в славянски круглом коротковатом носе, в густых, с длинными остинками бровях. Однако ничего определенного в уме не всплыло.
— Того, садись, — вымолвил Сталин. — Сейчас закончу. И обратился к женщине: — Хватит рассусоливать. — Интонация стала жесткой, хотя он не повысил голоса. Как я исправил, так и сделать.
— Но это же…
— Повторяю: хватит! — по-прежнему негромко перебил Сталин. Не намерен, товарищ Ульянова, с вами дальше пустословить.
Так вот это кто! Секретарь «Правды» — младшая сестра Владимира Ильича. Да, в чертах много сходства. Ее губы обиженно сжались.
— Поезжайте-ка домой, продолжал Коба. — Примите на ночь валерианки, чтобы успокоить нервы. Управлюсь как-нибудь без вас.
Мария Ильинична рывком взяла со стола корректурный лист, скулы вспыхнули, она без слов быстро пошла из комнаты, выставив вперед левое плечо, этим тоже напомнив характерную манеру Ленина. За ней хлопнула дверь.
— Норовец такой же самый, прокомментировал Коба, не сочтя нужным пояснить, кого с ней сравнивают. — Обомнется, ничего. На упрямых воду возят. — Он усмехнулся: — Кряхти да гнись, упрешься — переломишься.
Кауров мысленно отметил эти новые в лексиконе Сталина русские простонародные речения и поговорки, явно усвоенные в трехлетие последней сибирской его ссылки.
Помолчали.
— Такая штука! — с улыбкой молвил Коба, оглядывая Каурова, уже снявшего папаху, обнажившего лобные взлизы, что еще удлиняли продолговатую розовощекую физиономию.
Опять потянулось молчание. Сталин не спешил начинать разговор. Он достал из кармана короткую обкуренную трубку, выколотил о каблук стоптанного башмака прямо себе под ноги, где и без того серел втоптанный в половицы пепел, набил темным дешевым табаком, вдавил табак концом большого пальца, будто подгоревшим, коричневатым, сунул гнутый покусанный мундштук под усы. Впрочем, глагол «сунуть», пожалуй, ассоциируется с быстротой. Коба же, держа трубку в левом кулаке, не согнул руку попросту в локте, а сделал всей рукой круговое движение, включив в помощь и плечо, то есть как бы занес чубук с противоположной стороны. На памяти Каурова эта рука гораздо живей действовала. Сталин поймал сочувственный взгляд друга, проговорил:
— Что-то со вчерашнего дня опять она попортилась.