8 тот ясный августовский день происходили выборы в Петроградскую городскую думу, которым в газетах, что Кауров накупил в вокзальном киоске, были посвящены аншлаги во всю полосу, аншлаги, называемые также шапками на не чуждом ему еще со времен дореволюционной «Правды» жаргоне профессионалов. Каждая призывала, напутствовала на свой лад избирателей.
Нашлась тут и невзрачная газета большевиков «Пролетарий» — орган Центрального Комитета партии. Да, полтора месяца назад «Правда» была разгромлена юнкерским отрядом и запрещена, но потребовалось лишь несколько дней, чтобы ей на смену появился «Рабочий и солдат». Временное правительство закрыло и эту газету, однако почти тотчас же ее место занял «Пролетарий».
Здесь же Кауров бегло просмотрел страницы «Пролетария». Э, передовица, помещенная без подписи, принадлежит, видимо, Сталину. По разным признакам — короткая энергичная фраза, повторы, призванные усилить речь, можно безошибочно угадать его руку. Даже некоторые документы партии, что Кобе теперь довелось писать, были, на глаз Каурова, словно мечены некой именной печатью.
Как раз в день отъезда из Иркутска он успел заполучить дошедшую из столицы газету своей партии (тогда «Рабочий и солдат»), где было опубликовано обращение питерской городской конференции большевиков «Ко всем трудящимся, ко всем рабочим и солдатам Петрограда». Там говорилось о восторжествовавшей контрреволюции, которая загнала Ленина в новое подполье, упекла в тюрьму ряд выдающихся вождей отбитой революционной атаки. Сквозь набранные крупноватым шрифтом ровные столбцы как бы проступал знакомый, разборчивый — каждая буковка поставлена впрямую — почерк Сталина. Кто, как не он, мог повторить в этом воззвании строчку, уже дважды или трижды фигурировавшую в творениях Кобы-журналиста: «Мы живы, кипит наша алая кровь огнем неистраченных сил!»?
Однако пока что газетка неказиста. Вот куда приложить бы руки, поработать в «Пролетарии»!
— Ваши документы!
Этот оклик возвращает Каурова под своды обширного людского пассажирского зала. К зачитавшемуся солдату-иркутянину подступил патруль — два юнкера и прапорщик. У юнкеров винтовки с примкнутыми штыками. Лоснится вороненая сталь. Гимнастерку прапорщика украшают беленький Георгий и нашивка за ранение. Глаза холодно озирают солдата, расценивают нерядовое обличие. Чистенько одет. Тонка кожа загорелых щек, нежный румянец сгодился бы и девушке. Багаж явно не солдатский — у ног стоят два чемодана. И впился, изволите ли видеть, в листок большевистской партии.
Кауров не теряется, кладет на чемодан поверх пачки только что купленных газет свой «Пролетарий», оставляя заголовок на виду.
— Документы? Пожалуйста.
Из полевой сумки, перекинутой на ремешке через плечо, он извлекает хрусткую бумагу. Милости прошу, поинтересуйтесь. Не угодно ли, нижний чин Кауров подлежит демобилизации и дальнейшему направлению, как гласит эта уснащенная писарскими завитками грамотка, в Петербургский университет для восстановления в правах студента. Указан и соответствующий циркуляр за таким-то номером: студенты, пострадавшие от политических преследований, исключенные при царском режиме за революционные дела, возвращаются из армии продолжать образование.
Прапорщик ознакомился с бумагой, повертел ее, рассматривая оттиснутую фиолетовой краской круглую печать, потребовал еще и солдатскую книжку, затем кинул взгляд на чемоданы.
— Не желаете ли приподнять? — озорно спрашивает Кауров. — Должен сообщить: тяжеловаты.
— А что в них?
— Революционный груз.
— Какой?
— Не догадываетесь? Книги! Странствуют со мной.
Не поддержав шутку, хмурый начальник патруля протягивает солдату документы и отходит, кивком зовя за собою юнкеров.
Кауров посматривает вслед. Да, хватило у вас, господа, силенок вынудить Ленина уйти в подполье, а запретить партию руки коротки! И газету «Пролетарий» обязаны терпеть! Вам, наверное, хотелось бы схватить этот листок, а заодно увести под конвоем читателя-солдата, но видит око, да зуб неймет.
Сохранив и в тридцать лет юную стать, Кауров легко подхватывает свои чемоданы, выбирается на площадь. Впереди простерта уходящая в смутноватую даль прямизна Невского, будто обычного — двигаются туда-сюда трамваи, посверкивает бликами витрин солнечная сторона. Кауров невольно останавливается, втягивает глубоко воздух Питера. И предается не всем знакомому или испытанному иными лишь мимолетно ощущению — ощущению столицы. Наконец-то он опять станет питерским студентом — э, впрочем, в такой час истории что ему попечения студента? — станет питерским работником, приобщится и к обиходно малой, и к великой первородности, к первоисточнику, к центру, откуда в необъятную сибирскую провинцию добегали волны. Здесь, на этих улицах, рождаются, происходят потрясения всей земли. И ось земного шара, если разрешить метафору, пролегает теперь, может быть, как раз на том перекрестке, где, как он в подробностях знает по газетам, днем четвертого июля демонстрацию, шествовавшую под большевистскими знаменами, заполонившую весь Невский, огрели ружейной пальбой. И загремела перестрелка.
Ленин в «Рабочем в солдате» определил смысл этих событий. Мирный период революции кончился. Пришел черед немирному.
Снова всплывает: мы живы! Да, кипит — какая штука! — наша алая кровь огнем неистраченных сил.
38
Найдя первый приют у брата — а дальше заведется какой-нибудь отдельный кров, — Алексей Платонович сбросил в ванной все свои одежки, немедленно изъятые для кипячения или сухой прожарки кипятком, и с удовольствием, какое, быть может, и не подобало суровому большевику, полежал в ласково-горячей воде, потом энергично пустил в ход мочалку и мыло.
Омолодившийся, снявший со щек бритвой белесый неколючий ворс, он облачился в хранившуюся тут еще со дней отправки в ссылку свою университетскую форму. Брюки, тужурка, на которой золотился строй давно поистершихся пуговиц, пришлись, как и раньше, впору. Посмотрелся в зеркало, насупил черные брови, чтобы хоть этак согнать с сероглазого лица налет, шут ее дери, наивности. Неужели с ней не развяжешься, в палевых ресницах она, что ли, таится? Водрузил на влажный еще хохолок изрядно тасканную студенческую, с синим околышем фуражку.
Пожалуйста, доподлинный вечный студент. Настоящий петербургский тип. Шагнем теперь в новую полосу жизни, в питерское влекущее горнило.
Куда же прежде всего в этот воскресный вечер держать путь? Манят разные места, но в первую голову он разыщет Серго Орджоникидзе, с которым подружился в Якутии. По праву этой дружбы Серго уже с женой вторгся к Каурову в Иркутске, прижился на какие-то мигом пролетевшие дни возле Платоныча. И умчался в Петроград. Вскоре от Серго дошла краткая писулька, несколько размашистых, преисполненных грузинского духа строк: если приедешь, иди сразу же ко мне, а то насмерть обидишь. Далее следовал адрес.
И вот наш вольный студент, добравшийся трамваем опять в район Московского вокзала, поглядывая на афишные тумбы, на оклеенные всяческими плакатами стены, порой запуская любопытствующий нос в неимоверно размножившиеся после революции книжные развалы под открытым небом — сейчас оно уже тронуто краской заката, предлагающие свое обилие, главным образом брошюрное, пошагивает мимо протянувшихся параллельными линиями Рождественок, направляется к обиталищу Серго.
И вдруг — какая штука! — кого он видит среди встречных? Это же Серго! Буйная вздыбленная шевелюра, какую тот отрастил в Якутии, теперь наголо снята, лишь коротенькая поросль чернеет на непокрытой голове. А в остальном не изменился. Чесучовая навыпуск рубашка, подпоясанная кавказским в серебряной насечке ремешком, охватывает худощавый стан. Чуть загибаются вверх острые кончики усов. Отчетливо пролеплены тонкие нервные крылья нависающего горбатого носа. Глаза, на удивление большие, отливают блеском чернослива.