Выбрать главу

— Ничуть, существует не только, скажем, психология мелкобуржуазности, но и мелкогосударственности.

— Мелкогосударственности? Откуда такой термин?

— Не я придумал. Старик однажды этак выразился про швейцарских социалистов: заражены психологией мелкогосударственности.

В столовую влетела Надя, протянула книгу. На кремовой обложке выделялось: «Ф. М. Достоевский. Дневник писателя». Однако Сталин сперва договорил:

— Я лишь иду за Стариком.

Поглядел на замершую перед ним девушку. Забрал у нее том, не поблагодарив хотя бы движением головы. Кратко сообщил:

— Купил как-то на развале. Вещь любопытная. — Неторопливо полистал. Отыскал нужное место. — Статейка называется: «Что значит слово: «стрюцкие?». Ознакомиться небесполезно.

Ограничившись таким предуведомлением, Коба огласил строки Достоевского:

— «Итак, «стрюцкий» — это ничего не стоящий, не могущий нигде ужиться и установиться, неосновательный и себя не понимающий человек, в пьяном виде часто рисующийся фанфарон…» — Прервал чтение. — От себя замечу: и не в пьяном тоже. Да и вообще хмелек бывает всякий. Опять опустил взгляд в текст: — «…часто рисующийся фанфарон, крикун, часто обиженный и всего чаще потому, что сам любит быть обиженным…» И все вместе: пустяк, вздор, мыльный пузырь, возбуждающий презрительный смех: «Э, пустое, стрюцкий». -Посмотрел на Каурова. Уразумел?

— Как тебе сказать… Все-таки чувствуется душок реакционности.

— Того, пощади! — едко бросил Сталин. — Лучше послушай-ка еще. — Опять принялся читать: — «Слово «стрюцкий, стрюцкие» есть слово простонародное, употребляющееся единственно в простом народе и, кажется, только в Петербурге». — Обратился к Аллилуеву: — Сергей, что скажешь?

Вдумчиво внимавший мастер отозвался:

— Присоединяюсь. Стрюцких рабочий народ не уважает.

Сталин засмеялся, то есть выдохнул несколько отрывистых, как бы ухающих звуков, напоминавших смех. Сочтя, видимо, излишним комментирование, обретя свою обыденную скупую манеру, повторил:

— Вещь любопытная.

И отодвинул книгу. Ее повертел Авель, передал Каурову. Беседа за столом коснулась каких-то иных тем. Коба слушал, покуривал. Так и не вмешавшись в разговор, он встал.

— Серго, пойдем ко мне. Кой-чем займемся. Ольга, за курицу тебе нижайшее… Ублаготворила.

— Скажи спасибо Наде.

— Мама, к чему?.. Дядя Сосо, я принесу вам чаю.

— Принеси.

Надя вмиг подхватила стакан Кобы, сполоснула, налила щедрую толику густой заварки.

— И вам, дядя Серго?

— Конечно. Чего спрашивать? — сказал Коба.

Блеснули взглянувшие на него Надины большие, серьезные глаза. Он спокойно вышел. Вскоре и Надя с подносиком, на котором уместились стаканы чая и варенье, скользнула за ним.

Извинившись, приложив руку к груди опять-таки в знак извинения, еще не прощаясь, Серго выбрался из-за стола. На пути к двери приостановился, обернулся к Аллилуеву:

— Сережа, ты заметил, какими глазенками она смотрит на Кобу? Приглядывай.

…Кауров все сидел, листал незнакомый ему том Достоевского. На некоторых страницах твердый ноготь Кобы оставил свои вдавлины. Вот отмечено несколько строк в главе: «История глагола «стушеваться»: «Похоже на то, как сбывает тень на затушеванной тушью полосе в рисунке, с черного постепенно на более светлое, и наконец совсем на белое, на нет». А вот и еще резкий след ногтя. Э, странная пометка. Глава называется: «Меттернихи и Дон-Кихоты». Бороздкой на полях выделены строки: «Дон-Кихот, хоть и великий рыцарь, а ведь и он бывает иногда ужасно хитер, так что везде не даст себя обмануть». Опять Дон Кихот, какая штука! О ком же Коба мыслил, всаживая тут мету? Кто же этот ужасно хитрый Дон Кихот?

Но тотчас Кауров устыдил себя. Какое право он имеет толковать-перетолковывать оттиснутые Кобой черточки? Говоря начистоту, это непорядочно. Кобу, наверное, просто интересуют великие образы мировой литературы. И нечего, какая штука, еще строить догадки. Долой их из головы!

…Платонычу в те дни больше не довелось поговорить с Кобой. Побывав наутро в Центральном Комитете партии, покрутившись еще сутки в Петрограде, член Иркутского Совета рабочих и солдатских депутатов большевик Кауров возвратился в далекую Восточную Сибирь.

50

С той поры и до вчерашнего юбилейного, в честь Ленина, вечера — то есть более двух с половиной лет — Кауров не встречался с Кобой.

Поразительный кусок истории, неохватный перегон уложился в эти короткие два с половиной года. Кауров в те времена так и не знавал иной одежды, кроме воинской. Член штаба вооруженных сил Иркутского Совета, комиссар боевой группы, что дралась с чехословаками, захватившими узловые пункты сибирской магистрали. Комиссар дивизии, которая в один летний день тысяча девятьсот девятнадцатого вступила наконец в Сибирь, преследуя надломленного Колчака. Политработник, переброшенный на южный фронт против Деникина. Большевик из считанного числа старых (хотя ему минуло только тридцать лет), возглавлявший парткомиссию своей армии, парткомиссию, немилосердную к нарушителям коммунистической морали. И одновременно лектор партийной школы, непременный докладчик по текущему моменту на всякого рода собраниях, постоянный и безотказный сотрудник фронтовой газеты.

Что же несет ему вырисовывающаяся впереди мирная, впрочем, в мыслях Кауров привычно выразился поточней: более или менее мирная, — новая полоса революции? Не придется ли еще оставаться в армии? Не предстоит ли переброска на польский фронт, откуда нависает опасность?

Вчера при негаданной встрече Сталин ему сказал: приходи в три часа в Александровский сад. Кауров загодя пришел сюда в сыроватый по-весеннему сквер, протянувшийся в низинке вдоль стены Кремля. Еще утром эта стена была подернута белесым слоем инея, ломкая корочка простерлась на садовых тропках, а теперь, в середине дня, солнце растопило и иней и лед.

Поджидая Кобу, Кауров облюбовал скамейку на припеке, удобно расположился, снял фуражку, обнажив ребячески тонкие светлые волосы. В саду кое-где нежно зеленели стебельки молодой травы, пробившейся сквозь темную палую листву. На еще голых вековых липах смолисто поблескивали набухающие почки. Востроглазый фронтовик углядел и несколько едва развернувших голубые чашечки подснежников, притаившихся близ серой груды рухнувшего бетонного памятника Робеспьеру. Так укрылись, что никто из гомонящих поблизости детдомовцев, увлеченных «палочкой-выручалочкой», не обнаружил, не тронул хотя бы один голубоватый глазок. Захотелось сорвать эти неприметные цветы, украсить весенним букетиком распахнутую свою шинель. Алексей Платонович с безотчетной мальчишеской улыбкой приподнялся, но тотчас себя остановил. Куда его, какая штука, понесло? Где его солидность ответственного военного политработника? Можно не сомневаться, Коба вскинул бы бровь, не затруднился бы вышутить его букетик.

Кауров метнул взгляд по сторонам: не идет ли уже Сталин?

Нет, среди прохожих в длинном просвете аллеи тот не обнаружился.

Что же, у Каурова с собою в шинели пачка сегодняшних газет, добытых в Политуправлении Красной Армии. «Правда» и «Известия» уже читаны, в обоих помещены небольшие заметки о вчерашнем чествовании Ленина. Выступлению Сталина уделено лишь две-три строки. А вот и газета Московского комитета партии «Коммунистический труд». Э, тут гораздо более подробный отчет. Автор, видимо, делает только первые шаги на журналистском поприще, его выручает непосредственность:

«Ленина нет и, говорят, не будет, на 8 часов вечера нарочно созвал заседание Совнаркома, чтобы не идти на юбилей».

Даны кусочки речи Горького. И снова схваченные журналистом с натуры штрихи:

«Характеризуя огромную фигуру Ленина, Горький поднимает широкую руку выше головы. Этот жест руки, поднимающейся выше головы, как он только во время речи упоминает о Ленине, повторяется все время».