Они молчали дорогой. Не такой это был народ, чтобы говорить друг другу всякие чувствительные слова.
Но не легко им было расставаться...
Доносившиеся к ним гудки паровоза казались прощально-тоскливыми.
Вот и вокзал, приземистый, закопченный. Вот и вагон, желтый, пахнущий краской, как две капли воды схожий с тем, в котором ехал Гриша в первый раз в своей жизни.
И так же, как тогда, прозвенел три раза медный колокол. Так же заливисто-тревожно раздался свисток главного кондуктора, важного, толстого, с витыми жгутами на плечах.
Настоящую печаль Гриша почувствовал, только оставшись один, возвращаясь домой. Печаль сохранилась надолго - добрый Ян заслужил это.
43
Начиная со средних классов (средними считались в то время четвертый и пятый) возникло среди учеников - не сразу, постепенно - какое-то размежевание: класс разделился на группы, на "компании", а иногда и на лагери, враждебные друг другу.
Это и понятно.
Становилось нагляднее, кто живет богато, а кто - бедно, у кого отец прокурор или помещик, а у кого - железнодорожный сторож или садовник.
В младших классах мальчишки мало обращали внимания на такие вещи; бывало, что среди них как раз сын сторожа и оказывался верховодом - он и ловчей других, и сильней, и смелей. И как товарищ верней.
А в четвертом классе - тут уж многое, очень многое менялось... Сын купца Арбузников ходит в щегольских полуботинках с шелковыми шнурками и поэтому считает возможным разговаривать пренебрежительно с тем, у кого обувь требует починки.
Шебеко любит рассказывать о том, что его отец скоро разбогатеет и купит ему верховую лошадь.
А отцу Персица и богатеть не нужно: он и так был богат.
И совсем иное дело - Никаноркин, Земмель, Шумов, Довгелло...
Скоро произошло небольшое происшествие, которое и показало, что в классе - два лагеря.
В училище был переведен с Кавказа новый преподаватель химии (черносотенец Ноготь был назначен, с повышением в чине, директором гимназии в маленьком городке).
У нового учителя было усталое, измученное лицо. Вероятно, с ним случилось в жизни что-то тяжкое, но разве мальчишки будут думать об этом?
У него дергалась правая щека, а рука в это время непроизвольно подскакивала кверху: нервный тик.
Нашлись в классе любители открыто передразнивать учителя. Чем он ответит? Рассердится? Сделает вид, что не заметил?
Но произошло неожиданное. Учитель остановился посреди класса и проговорил спокойно:
- Я приехал к вам умирать. А теперь можете вести себя как угодно.
Все притихли...
После урока Григорий Шумов заявил:
- Всякий, кто вздумает смеяться над ним, будет иметь дело со мной!
- Эй, не шуми, Шумов! - закричал со своего места Шебеко, дразнивший химика с особой охотой; сыну тайного советника можно было делать это - все знали, что никакая особая кара его не постигнет.
Гриша Шумов пошел с грозным видом к парте Шебеко, но его опередил быстрый Довгелло.
- В-всем классом, - сказал он, как всегда слегка запинаясь, - всем классом надо решить н-не вредить больному человеку. А кто не подчинится, того н-наказать.
С годами Гриша, сам того не замечая, привык выслушивать все, что скажет Довгелло, прежде чем начать самому действовать.
Так и сейчас: он приостановился, выжидая, а Шебеко уже отбежал далеко от своей парты и показывал издали длинный "нос", приставив руки одна к другой и нахально поигрывая в воздухе пальцами, - попробуй догони.
- Любопытно! - захохотал развалившийся на парте Арбузников. - Как же ты, Довгелло, накажешь, к примеру, меня? Каким это образом?
- Н-не я, а класс.
Арбузников не ответил и, вынув из кармана носовой платок, принялся заботливо вытирать им свои лаковые полуботинки. Это означало: делайте что хотите, мне наплевать.
Вернув лаку прежний блеск, он спрятал пыльный платок в карман брюк, сшитых, как у Виктора Аполлоновича, на штрипках.
- Не я, а класс, - повторил Довгелло, и глаза у него сделались еще более упрямыми.
Поднялись споры, шум... К концу перемены стало ясно, что Шебеко с Арбузниковым и еще несколько зубоскалов из их компании остаются в меньшинстве - ничтожной кучкой. Они, правда, ухмылялись независимо, всячески показывали, что они сами по себе, как захотят, так и будут поступать, но все знали - придется им подчиниться воле класса.
Яснее становились отношения с педагогами.
Сказать по правде, школа на учителей влияла, пожалуй, больше, чем на учеников.
В самом деле: ученик проводил в училище семь - восемь лет, а педагог оставался там иногда на всю жизнь, а если и переводился в другую школу, то и она оказывалась такой же: частью могущественной чиновничьей машины, подавляющей человека.
...Приехал в училище молодой педагог. Даже лицом своим он всем нравился: красивый, румяный, с дружелюбными, веселыми карими глазами.
Преподавать он начал не по шаблону: ходил весной и ранней осенью со своими учениками за город, собирал с ними растения для гербариев, незаметно вносил в науку поэзию.
С таких прогулок ученики возвращались в город с песнями.
И песни и "новшества" в преподавании были начальством замечены и одобрения не получили.
Что было делать молодому педагогу? Взбунтоваться? Отстаивать свое? Уйти из училища?
Или подчиниться?
Педагог посердился у себя дома, втихомолку посоветовался со старшими товарищами, с тем же Голотским.
У него была большая семья... Он подчинился.
Через несколько лет он уже разлюбил свое дело, на уроках зевал, подолгу смотрел в окно, как льет дождь или падает снег. С учениками стал резок, а потом и груб. Некоторое время они сносили это: помнили, каким он был всего два - три года тому назад.
Случалось и так: вчерашний студент (скажем, тот же Ургапов, о котором шла уже речь) изо всех сил старается поддержать свой авторитет строгостью. Это становится у него привычкой. Ученики кончают курс и уходят - кто в институт, кто в университет, - новая жизнь по-новому влияет на них, а Ургапов остается. На него влияет все та же обстановка. Постепенно он втягивается в серую жизнь уездного города, и самым скучным в этой жизни для него становится его предмет, который он преподает по шаблону, из года в год.