— Ты-то зубрила? Знаю, какой ты зубрила. Ты дома и учебников в руки не берешь…
— Да тебе какое дело, спрашивается?
— Отвечается: соседское. По-соседски помочь хотел.
— А ты б себе помог. Сам только по чистописанию и получает пятерки, а по русскому — три с минусом.
— Чумовой! Ты всегда был чумовой. Не понимаешь: раз у тебя нет денег расплатиться со Стрелецким, одно тебе спасенье — учиться отлично. Тогда и надзиратель ничего тебе не сделает. Стань первым учеником…
— Это ты чумовой, а не я.
— Стань первым учеником — и никто тебе тогда не страшен.
— Сам знаешь: первым будет Персиц.
— У него круглых пятерок нет.
— Зато нет и троек, как у меня.
— Чтоб не было троек — это от тебя зависит.
— Отстань! Умник нашелся! Не умею я писать красиво.
— Чистописание труды любит. Ты привык все на лету схватывать, а тут потрудиться надо.
— Отстань!
Но Никаноркин не отстал:
— Приходи ко мне сегодня вечером.
— Это с какой же радости?
— Будем вместе заниматься.
— Спасибо!
— Ну, орехи будем щелкать. Согласен?
— Откуда у тебя орехи?
— Да уж найдем. Приходи, у меня отец в Ригу уехал.
Слова о том, что отец Никаноркина уехал, заинтересовали Гришу больше, чем орехи. Тоже не сладко сидеть все вечера в квартире Белковой. Ему почему-то представился совсем пустой дом — отец-то Никаноркина уехал. В таком доме хоть на голове ходи! А может, и в самом деле орехи есть…
К вечеру он пошел прогуляться, взяв, впрочем, с собой тетрадку для чистописания, и ноги как-то сами собой принесли его на улицу, где жил Никаноркин. Вечер был совсем синий, выпавший снег к тому времени лег уже прочно, дома стояли принарядившиеся, с пышными шапками на крышах.
Гриша разыскивал Никаноркина по адресу, который тот записал красивыми буквами на бумажке.
И неожиданно пришел к домику со знакомой вывеской — на вывеске были нарисованы голубые баранки и коричневая колбаса с синим шпигом; здесь проезжал он вместе с отцом и Шпаковским в августе месяце. Только лавочника с оловянным лицом не было у входа. Ну, это понятно: в холод оловяннолицый сидит в лавке.
Гриша еще раз сверился с бумажкой: нет, дом был тот самый, ошибки нет!
Он постоял в нерешительности: что ж, значит Никаноркин был сын купца? Он и не знал…
Никаноркин о себе не рассказывал, а сам про Гришу все знал: и кто его отец и сколько Гриша должен Стрелецкому и Дерябину. Ну все на свете знал востроносый!
Слегка даже осердясь после этих дум на приятеля, Гриша открыл дверь лавки и шагнул за порог.
Большая лампа под жестяным абажуром горела среди обширного, как лабаз, помещения; на полу стояли какие-то тугие кули, ящики, открытая бочка, на полках — железные и стеклянные банки. Густо пахло мочалой, керосином, сельдями.
Среди этого богатства и в самом деле сидел оловяннолицый, пил чай — грелся.
Гриша несколько секунд разглядывал лавочника. Нет, это не отец Никаноркина, тот ведь уехал в Ригу. Купец с таким же вниманием глядел на него, не отрывая, впрочем, от бороды окутанного паром блюдца.
Тогда Гриша решил поклониться — с той учтивостью, с которой раскланивался обычно при встрече с педагогами.
Лавочник благосклонно кивнул головой, хотел что-то сказать, но тут из-за мучного чувала вынырнул Никаноркин и, схватив Гришу за руку, повел его за собой. Идти надо было осторожно: под ноги попадались какие-то рогожи, неясно белела куча мела… Но вот Никаноркин благополучно привел своего гостя в комнату, единственным украшением которой были могучие фикусы, наглухо загородившие низенькое окно.
Посреди комнаты стоял голый сосновый стол, а в сторонке висела ситцевая занавеска.
Гриша, снимая пальто, спросил потихоньку:
— Это кто там сидел, чай пил?
— Нефедов. А что ты шепчешь, испугался, что ли?
— Чего мне пугаться-то?
— Это Нефедов, хозяин. Мой батя у него в приказчиках.
— А сам Нефедов тоже тут живет?
— Нет, он во флигеле. Флигель во дворе громадный, пять комнат. И сад большой. А нам Нефедов велел жить при лавке. Отец-то мой, выходит, днем приказчик, а ночью сторож. Позавчера Нефедов послал его в Ригу — за товаром. А ты чему радуешься?
Гриша и в самом деле повеселел: отец Никаноркина уехал, а оловяннолицый сюда тоже не сунется, уйдет к себе во флигель скоро, никто им не будет мешать.
Но им помешали! Где-то совсем близко послышались шепот, сдавленный смех, даже писк какой-то.
Гриша оглянулся. Занавеска, разрисованная неправдоподобными зелеными розами, колыхнулась, в образовавшуюся щель выглянули быстрые глаза и сейчас же скрылись. И опять — смех.
— Наташка, косы оборву! — сердито крикнул Никаноркин. И помолчал выжидая.
За занавеской утихли.
— Тетрадь свою принес? — спросил Никаноркин строго.
— Принес.
— Тогда садись. Вот сюда. Бери перо.
Усадив Гришу, Никаноркин сел напротив и поглядел перед собой изменившимися непонятным образом глазами: слегка сонными, будто застланными чем-то, совсем как у преподавателя чистописания Ивана Ивановича Невинного.
Гриша заинтересовался этой переменой и даже отложил перо в сторону.
Но Никаноркин нахмурился и велел:
— Гляди! Гляди, как я держу вставку. А ты как держишь?
Гриша осторожно взял ручку (Никаноркин называл ее вставкой — в нее перо вставлялось), сложил пальцы как можно аккуратней — не помогло. Никаноркин заворчал:
— Это ж не полено!
— Я знаю, что это не полено.
— А знаешь, так и держи, как полагается.
«Вот уж позвал в гости! — подумал Гриша. — Угостил орехами!»
— Как полагается! — продолжал Никаноркин. — А ты?
— У меня рука такая, — обиженно сказал Гриша, — я не виноват.
— Рука у тебя самая обыкновенная. Чуть, правда, побольше, чем надо.
Кончилось тем, что Никаноркин сам насильно приладил Гришины пальцы и скомандовал:
— Нажимай легонько! Да не сразу жми! Сперва потихоньку, вот так… а к середине буквы чуть покрепче… Да куда ты! Не дергай, говорю!
За занавеской раздалось хихиканье.
— В последний раз, Наташка, слышишь? — с угрозой прошипел Никаноркин, прислушался к наступившей тишине и опять насел на Гришу: — Вот и испортил все дело! Смотри теперь, как буду я писать.
Под пером Никаноркина одна за другой стали возникать среди косых голубых клеток буквы — красивые, чуть кудрявые, одного роста, с ровным наклоном.
Ну, такому искусству Гриша никогда не научится!
С испариной на лбу — от старания — он начал: «Лиса в лесу…»
Из-за занавески неожиданно вышли две девочки, зашагали было, взявшись за руки, через комнату, но не выдержали — топоча башмачками, кинулись с полдороги назад.
Никаноркин даже откинулся в изнеможении на спинку стула:
— Видал? Это у меня сестрицы такие. Наташка всему заводила!
— И вовсе не я! — пискнули из-под занавески.
— Замри! Или я за себя не отвечаю! Увидишь!
Никаноркин печально поглядел на Гришину «Лису в лесу» и сказал:
— Ну, Шумов, писателя из тебя не выйдет.
— Я и не собираюсь в писатели.
— Не знаю куда ты собираешься, а только, если к концу года не будет у тебя пятерок по всем предметам, узнаешь ты, почем фунт лиха.
— Да что ты пристал? Ну, а если четверка будет или тройка — что, съедят меня?
— Четверку или тройку тебе Стрелецкий выхлопочет — по поведению… Ну ладно, пиши теперь дальше!
Гриша с завистью поглядел на раскрытую чистенькую тетрадь Никаноркина:
— Так писать, как ты, я все равно не научусь.
— Ерунда! Каждый может научиться. Не надо только лодыря гонять.
— Это я-то лодырь?
— А если не лодырь, значит садись и не стесняйся — трудись! Такая наука, как чистописание, труды любит.
— Ну, труды трудами, а кроме того, и талант, видно, нужен.
— Меня мой батька научил, вот и весь талант. Он писарем был на военной службе. Там уж научат, будьте спокойны!