— Неплохо.
— А ты, Витол?
— Я — в учителя.
Наступило молчание. Потом кто-то спросил:
— Куда? В деревню?
— Конечно.
— В Прибалтику куда-нибудь?
— Нет. В мордовскую деревню.
Семиклассники переглянулись. Грабчинский заговорил горячо:
— Слушай, Витол, вот мы тут толковали… Мы перед тобой виноваты. Все мы… кроме Дзиконекого, конечно.
Он с язвительной усмешкой поглядел в сторону сына полицмейстера.
Тот откликнулся, зло блеснув глазами-бусинками:
— Не одного Дзиконского! Я далеко не один, имейте в виду, господин будущий «аблакат»!
— Не пойму, о чем идет речь, — спокойно сказал Витол.
— О нашей вине перед тобой, — снова заговорил Грабчинский. — Когда мы собрались вокруг тебя — по уговору — и ты обличал Стрелецкого…
Витол смешливо сморщился:
— «Обличал»! Быть тебе адвокатом, Бронислав!
— На тебя взвалили общую вину!
— Да вины-то и не было.
— Ну, все равно. Тебя обвинили, что ты подговорил всех нас собраться демонстративно, а мы… мы тебя не защитили.
— А что бы вы могли сделать?
— Ну, если бы мы все как один…
— Оставь… «Все как один»! Вот Дзиконский уже выбывает из «всех».
— Прежде всего я не был там! Во время этой демонстрации.
— Положим, ты там был, — ответил Витол. — Я тебя видел. Да это не важно. Ты, конечно, подошел случайно. Но, кроме Дзиконского, — Витол оглянулся, — я мог бы назвать многих…
Несколько семиклассников, слушавших разговор, отошли в сторону с беззаботным видом, но довольно поспешно.
Витол засмеялся:
— Ну вот видите. И осталось бы вас человек шесть. Главным образом — из тех, что были у Арямова. И все шестеро получили бы такой же волчий билет, как и я. А Федору Ивановичу была бы неприятность. Только и всего.
— Д-да… Глупая вышла история, — проговорил Грабчинский.
— Глупая, — подтвердил Витол. — Дело в том, что мы до самого выпуска так и остались несмышлеными. А ведь есть люди, слыхал я, которые в нашем возрасте…
— …руководили забастовками рабочих! — выпалил кто-то из толпы собравшихся.
— Ти-хо, ти-хо, — с шутливой укоризной сказал Витол и повел бровью.
Дзиконский торопливо ушел.
— Ну, ничего, и мы станем взрослыми.
— Взрослыми свиньями, — сказал Грабчинский дрогнувшим голосом. — Все-таки у меня такое чувство, что мы… предали тебя…
— Стой! Довольно! Стрелецкий идет.
Стрелецкого не было видно. Но наступила пора расходиться — на крыльце появился Донат и затряс медным колокольчиком.
Гриша увидел Персица и догнал его.
— Что это такое «волчий билет»? — спросил он второпях.
Персиц знал обо всем на свете. Он объяснил коротко и толково: это аттестат, с которым человека никуда не примут: как волка, отовсюду будут гнать.
— А Витол собирается учителем ехать в деревенскую школу. Оттуда его не выгонят?
У Персица и на это был ответ:
— Он покажет там свидетельство только за шесть классов. Для народной школы этого хватит.
— За что ж все жалеют его? Разве плохо быть учителем?
Персиц пожал плечами (наверное, хотел походить этим на взрослого, может быть на своего отца):
— Кому плохо, кому нет.
— Я бы пошел в учителя.
Персиц поглядел на него искоса, ничего не ответил.
А Гриша и в классе все еще думал: чего жалеть человека, который идет учителем в деревню? Будет он там жить, как Шпаковский. Разве плохая жизнь? Он и Никаноркину сказал:
— Я бы пошел в учителя.
— Ты-то пошел бы, да тебя бы не взяли, — не задумываясь, ответил Никаноркин.
Дурень! Не сейчас, конечно. Но, как-никак, Гриша уже первоклассник. А там — еще год… И еще год… Из шестого класса он уйдет в деревню — учителем. Решено!
25
За зиму Гриша не один раз бывал на вокзале; видел паровозы, встречал и провожал поезда — местные и дальние, товарные и пассажирские.
Ну как же, теперь это был уже опытный горожанин: такой не растеряется ни перед начальником станции, ни перед кассиром железной дороги, даже билет купит куда надо, не ошибется.
На это и рассчитывал Иван Шумов, когда писал сыну, что съездить за ним в город некому, да и обошлось бы это дорого, а пусть Гриша возьмет у Белковой денег на дорогу — ей послано, сколько надо.
И вот Григорий Шумов сидит в первый раз в жизни в вагоне железной дороги.
Вагон был бы просторный, если б не поперечные перегородки, разделявшие его. К перегородкам были прилажены широкие гладкие лавки. Стены вагона и лавки были желтые, а потолок — серый. Пахло краской, железом, гарью.
Пока поезд стоял, Гриша, поминутно ощупывая в кармане железнодорожный билет, обошел все загородки. Народу было немного.
Дремал притулившийся к стенке рослый латыш, крепко держа обеими руками укутанную рогожей пилу.
Две женщины лупили крутые яйца, жевали не торопясь и разговаривали таинственно, шепотком.
У окна сидел человек в картузе, в пиджаке из тонкого сукна и в забрызганных грязью высоких сапогах.
Гриша сел с другой стороны окна; человек в картузе поглядел на него скучными глазами и, зевнув, отвернулся.
В окно были видны только серые вокзальные сараи — пакгаузы, все одинаковые, одноэтажные, крытые железом.
Пока что веселого было мало.
Но вот возникла кругом какая-то суета, люди с гомоном стали наполнять вагон; с тоскливой угрозой крикнул впереди паровоз, и Гришу так тряхнуло, что он с испугом уцепился за лавку.
Колеса грузно застучали, сперва как будто вразнобой, потом все больше в лад: раз-два-три, раз-два-три… За окном поплыли, то ныряя вниз, то плавно поднимаясь кверху, струны телеграфных проводов. Крохотные коровы паслись на изумрудных полянах. Стреноженная лошадь стояла у канавы, совсем игрушечная.
— Почему это конь такой маленький? — спросил Гриша скучного человека в картузе.
Тот глянул в окно и нехотя ответил:
— Обыкновенный конь.
Прошел по вагону кондуктор — осанистый, усатый, с витыми жгутами на плечах вместо погон, с какой-то палочкой в лаковых ножнах у пояса.
Он пробил у всех пассажиров билеты коротенькими и светлыми, как серебро, щипцами.
Гриша хорошо знал, что ему надо слезать на четвертой станции, но на всякий случай решил спросить кондуктора, чтоб спокойней было. И он действительно успокоился, когда кондуктор снисходительным густым басом подтвердил:
— Четвертая станция.
Теперь можно было беззаботно глядеть в окно.
На поляне не спеша закружились сосны, тоненькие, как восковые свечки, совсем как настоящие и все же будто нарисованные на картинке. Вскоре они сгрудились толпой, пошел низкорослый бор и тут же кончился — поезд летел вперед, сотрясая землю и грозя кому-то паровозным ревом: «Берегись, сомну!»
Еще бы не смять, этакая сила!
Но почему ж все-таки провода то поднимаются к небу, то у каждого телеграфного столба сразу ныряют книзу? А потом опять поднимаются.
Не повезло Грише на соседа.
Но все-таки делать нечего, надо спросить хоть у него.
— Почему это проволоки сперва ныряют вниз?.. вон, вон, глядите… а теперь кверху пошли?..
— Какие это проволоки?
— За окном.
— Провода, что ли? Это телеграф. Телеграф не может нырять. Пора бы вам понять это.
Он с осуждением оглядел Гришу, и тот уже больше ни о чем его не расспрашивал.
Вагон опять тряхнуло, под полом, у колес, что-то заскрежетало, — поезд остановился.
И в вагон вошел Лещов!
Гриша его сразу узнал.
Лещов взмахнул руками и закричал таким громким, радостным голосом, что сразу было видно — притворяется:
— Митрий Егорыч! Куда, какими судьбами!
Гришин сосед чуть повел сонным взглядом и сказал коротко:
— По делам.
Лещов присел к нему на лавку бочком, засмеялся дробным смехом:
— Хе-хе, все яблоком займаетесь? Садами?
— Садами.
— У нас хлеб отбиваете?
Митрий Егорыч отвернулся к окну, зевнул, помолчал. Потом вдруг выпрямился и заговорил пронзительным, злым голосом: