— Одна банда: черная сотня, бароны, богачи… Смотри, Грегор: вырастешь, всегда с народом будь!
— Буду!
Это вырвалось как клятва. И Гриша задохнулся от волнения.
Винца говорил:
— А что, нет в городе таких листов, где б все по правде объясняли народу? Попадали и нам раньше такие листы, а теперь не видать.
Гриша молчал, и Винца повторил:
— Слышь, не видал там этих листов? Ну, таких, какие, помнишь, в «Затишье» были наклеены на сарае, на колодце. Еще урядник тогда приезжал. Ну, что ж ты молчишь?.. Спать захотел, уморился?
Не до сна было Грише. «Буду! Всегда буду с народом!»
Он собрался с силами, чтобы не дрожал голос, и ответил:
— Нет, не видал.
— И в городе, значит, задавили! Задавили рабочий народ! Ну, погоди, придет время. Погоди!
— Винца, — спросил Гриша, — а не слыхал ты про Ивана-солдата? Где он теперь?
— Слыхал. Слыхал я про солдата: убежал из тюрьмы. А теперь, говорят, он далеко, а где непременно, про то не скажу, не знаю.
— А Комлев?
— А Комлев в Питере работает! — воскликнул Винда, будто удивляясь. Потом добавил: — Ну, этот не пропадет.
В усадьбу Шадурских приехали уже ночью. За темной листвой смутно белел дом с колоннами.
Но телега не поехала к дому, а свернула куда-то в сторону; влажные ветки не сильно ударили Гришу по лицу; обдали щеки росой; засветился впереди огонек, послышались голоса, и отцовы руки — Гриша узнал их и в темноте — схватили его.
Потом мать крепко прижала к себе стриженую Гришину голову, так крепко, что он чуть не задохнулся.
Его повели по дорожке, светлевшей среди деревьев, к огоньку, что теплился невдалеке.
Скрипнула дверь… и голос отца сказал:
— Ну, вот ты и дома.
Знакомый запах обдал Гришу: пахло березовым веником, сухим продымленным деревом и немножко копотью, выветренной гарью.
Вот так «палац»! Уцелевшая при перевозке лампа-молния — материнская забота — освещала черные бревенчатые стены.
Гриша пригляделся: да это баня!
От черных стен отделилась одетая в темное бабушка, ахнула:
— Да что ж это тебе лоб-то забрили? Ай в солдаты отдали?
Гриша провел себя по круглой голове, а к нему навстречу уже шел маленький Ефимка, кудрявый, большеглазый… на полдороге застеснялся, спрятался за бабушку.
Хорошо! Все-таки хорошо! Не надо Грише палацев!
26
Быстро пролетело лето. А как сперва тянулось медленно!
Отец с Винцей по целым дням были на работе; сад был запущен, на яблонях торчали сухие сучья, ограда обвалилась… Шадурские годами не жили в своем имении. Вот и в этом году, слышно, отдыхают лето на теплых водах, за границей.
Иван Шумов не позволял сыну помогать себе: одежду испортит.
Сад начинался широкими каменными воротами. На столбах у ворот лежали львы, видно очень старые: с их угрюмых морд облупилась известка и виден был красный мелкий кирпич.
Сад переходил в парк, яблони сменялись дубами, елями, березами; парк кончался густо заросшим оврагом, на дне которого звенел невидимый ручей.
В барский дом, в «палац», хоть там никто и не жил, Гришу не пускали.
И он шел — один — в парк, ложился на краю оврага, слушал звон ручья, пересвист иволги, деловитое туканье дятла. Трава в парке, выросшая в тени, без солнца, без вольного ветра, была светлой и мягкой, как шелк.
По всему склону оврага росли ели. И оттого, что нижние и верхние ряды их туго переплетались лапами, сливаясь в одну стену, казалось, что это деревья-великаны: корни их — на дне оврага, а верхушки уходят в самое небо.
Лежать бы да лежать на мягкой траве, бродить бы да бродить по зеленому раздолью!..
Нет, уже через несколько дней Гриша заскучал. Ефимка — ему не компания. Кудрявый, красивый, ясноглазый, он завороженно провожал Гришу глазами, когда тот проходил мимо. Один раз осмелился он потрогать пальцем медную пряжку на Гришином поясе.
Гриша проходил мимо, бросая Ефимке на ходу покровительственное: «Как дела, орел?», — и забывал о нем.
Как-то раз услышал он разговор Ефимки с бабушкой:
— Баба, а я батин кто?
— Ты у бати соколик ясный.
— А у мамани?
— Колокольчик звонкий.
— А у тебе, баба?
— Ах ты, моя ягодка лесная!
— А Гришин?
— Гришин ты орёлик степной.
Ефимка засиял огромными глазами. Гриша удивился, вглядевшись в него: таких пригожих среди Шумовых, должно быть, еще и не было.
Но люди в Гришином возрасте не интересуются малыми ребятами. С Ефимкой ему делать было нечего. И он опять уходил, слонялся по саду без дела, скучал. Дни — ясные, солнечные дни — тянулись без толку, нестерпимо медленно.
Вот почему, услыхав однажды ребячьи голоса где-то на дне оврага, он живо спустился по косогору вниз.
Трое босых деревенских мальчишек — хорошего роста, не малолетки, — переговариваясь, старательно вытаскивали со дна ручья обточенные водой камешки, складывали их горкой. Что-то они надумали: должно быть, запруду решили строить.
— Что вы тут делаете? — крикнул Гриша.
Увидав его, они выронили камешки, опустили руки. Никто из них не ответил на вопрос.
— Не понимаете по-русски, что ли? — И Гриша повторил вопрос по-латышски.
Мальчики переглянулись и несмело улыбнулись.
— Ну, чего молчите? — Гриша шагнул ближе к ним: — Языки проглотили, что ли?
Ребята стояли молча и подталкивали друг друга локтями. Потом вдруг кинулись бежать. На другой стороне оврага росла внизу бузина — она затрещала под локтями и босыми ногами мальчишек. Потом все стихло: видно, ребята уже поднялись в ельник.
Гриша перепрыгнул через ручей, потрогал вытащенные из воды — видно, недавно — камешки: они были еще мокрые, длинные зеленые нити водорослей опутывали их; пахло тиной.
Ему стало еще скучней. Не строить же одному запруду.
И домой идти не хотелось. Он стал подниматься по крутому склону оврага — в ту сторону, куда убежали мальчишки. Густой ельник не хотел пускать его наверх. Гриша нагибался под упрямыми ветками, упирался плечом в смолистую кору, полз дальше.
Но зато, когда выбрался он на самый край оврага, какой простор открылся перед ним! Зеленая рожь струилась атласными волнами под ласковым ветром. Темнели кудрявой листвой вдаль уходящие полоски клевера. И совсем близко чуть слышно звенел своими сережками незрелый еще овес.
А по дороге, вьющейся среди этого простора, летели, подымая пыль, мальчишки, удравшие от Гриши.
Они бежали, оглядывались назад и, увидев на опушке ельника Гришу, припустили еще прытче. Вот кому хорошо живется на свете! Совсем недавно Гриша сам был такой.
Когда он вернулся домой, мать зорко оглядела его и сказала с укором:
— Это как же тебя угораздило? Все плечо в смоле вымазал.
Гриша взглянул на свое плечо: маленькое пятнышко, отчистится.
Но после обеда мать неумолимо приказала:
— Снимай, кавалер, форму.
И дала ему ситцевую рубаху и старые, залатанные на коленках штаны.
Э, да Грише только этого и надо!
Он с охотой надел привычное деревенское платье и, босой, легкий — будто на два пуда убавился, — вышел из «палаца»-бани на волю. За баней сидели на бревне отец с Винцей — пообедали, а теперь отдыхали.
— Батя, мне скучно, — пожаловался Гриша: — нигде людей нет. Что это за место такое? Даже сами Шадурские не хотят сюда ехать, дом стоит пустой.
— Разжаловали тебя? — спросил, усмехаясь, отец. — Не жалко было форму сымать?
— Нет, не жалко.
— Шадурские сюда не приедут, — проговорил Винца: — они важные. Сейчас живут на теплых водах.
— Тизенгаузен разве не был важный? А он все ж таки жил у себя в имении.
— Нет, Шадурский будет поважней. Что Тизенгаузен перед ним? Тьфу! А Шадурский, он… как это… штанмейстер[1] его величества! Он царю штаны по утрам надевает — вот какой чин. Самый важный!
— Ты смеешься!
— Чего смеяться? Над этим нельзя смеяться.
До чего ж приятно было ступать по траве босыми ступнями, натруженными за зиму в тесных ботинках!