Выбрать главу

Иакинф хотел ещё что-то спросить, да в сей момент подъехали послы иноземные, светлейший к ним обернулся.

На онемевших ногах боярин двинулся в пиршественный зал, про себя творя молитвы и страстно прося Николая Чудотворца милости, чтобы спас он ею от беды неминучей, обещая взамен молебен и ящик свечей.

Воздух в зале был уже прокуренным. В открытые узкие окна почти не залетал жаркий июньский воздух. Восковые свечи горели в радужных кружочках. Государь сидел в высоком, резного дуба и крытом алым бархатом кресле. Иакинф с остервенением стукнулся лбом у подножия, с мольбой поднял очи на Государя.

Тот раздул ноздри, дернул головой и сквозь зубы процедил:

— Казнокрад треклятый!

— Чем прогневал, батюшка? — выдавил из себя Иакинф.

— Завтра быть тебе в Преображенском в шесть пополудни, тогда и узнаешь. А сейчас пошёл вон, шакал ненасытный!

Иакинф приткнулся где-то на краю стола. Все его сторонились, чарками не стукались, о здравии не спрашивали. И хотя он был знатным обжорой, но нынче ничего в горло, кроме вина, не шло. Он поковырял вилкой стерлядь паровую, но есть не стал. Зато выпил две больших чарки анисовой водки, однако она не брала. Добавил ещё несколько чарок коричневой водки и, уже не разбирая, жадно припадал к разным фряжским винам — сладким и кислым, к пиву и медовухе.

Кончилось тем, что слуги подняли его с пола и доставили на дожидавшейся карете домой.

* * *

Теперь, допив рассол, он задумчиво постукивал ковшиком по толстому круглому колену. С каким-то ожесточением вдруг сказал:

— Мишку Пчёлкина вчера за ребро подвешивали. Всё, поди, пес шелудивый, рассказал.

Феодосия с невыразимой печалью смотрела на супруга. её волновали сложные чувства.

Тяжкие раздумья

Двадцатитрехлетняя Феодосия, первая красавица на Москве, была рода древнего и богатого. Когда случился бунт стрельцов, её родитель одним из первых поддержал ратной силой Петра. Тот добро помнил. Старик помер, но милости государевы распространились на его единственную дочь Феодосию: царь пожаловал ей к свадьбе несколько деревенек и до полутысячи душ.

Хорошую должность получил и Иакинф — он стал одним из старших наборщиков людишек для многочисленных строительных затей Государя. Радость сей службы состояла в том, что Иакинф имел от казны большие деньги. А казна что вымя коровье: кто к нему припал, тот и сосёт до отвала.

— Что делать? — задумчиво взглянула Феодосия на мужа. — Ах, срам лютый: Государь — благодетель наш, а мы к нему, что псы вороватые…

Иакинф рассвирепел. Превосходство ума и характера жены досаждали ему, ожесточали. Лицо его налилось багровой кровью, на лбу нервно задергалась жилка.

— Дура ты безумная! Дело бы знала, так языком попусту не шлепала. Как же мне не брать, когда сами несут? Государь мне во как, — он провел ребром ладони возле кадыка, — обязан. Я ему только в Петербург сорок тыщ смердов поставил. Кто желает на болотах мерзких гнить? Никто себе не враг. А мои сподручные и винцом в кабаке угостят, и денег обещают: подпиши, дескать, только контракту! А с пьяных глаз русский мужик за ведро водки себе хоть смертную казнь крестиком обозначит. Ему, может, и положено от казны два рубли, а толку мало, коли дашь, все едино пропьет. С него и целковый — сверх головы. Не для себя, для дома стараюсь.

Феодосия презирала слабости мужа: беспробудное пьянство, леность, а более всего — вороватость. Но было все же его жалко — не чужой, чай.

Она встала, колыхнула грудью.

— Я тебе дело, Иакинф, говорю: надо задобрить Государя, покаяться, все уворованное да с лишком вернуть. Хочешь я к нему пойду?

— Ну, ты совсем сдурела! Он меня тогда вдвое распластает. Скажет: «За гузно жены прячешься!»

Опустил Иакинф голову на руки, разрыдался по-бабьи:

— Горе мое безутешное, взыскание ждет меня кровавое!

Потом вдруг вскочил с постели, стукнул жену с размаху ковшом, заорал:

— Это ты, семя лукавое, виновата. Все жаждала меня укоротить, каждый грош норовила отобрать. А мне и выпить, и гульнуть потребность имеется. Эх, пришибу сей миг! — Он вновь замахнулся ковшом, но в этот момент в опочивальню запросто, как свой домашний человек, зашла ещё бодрая и бесстрашная старушка Лукерья Петровна, вскормившая и вырастившая Феодосию.

Она, словно родная мать, всегда бесстрашно вставала на защиту Феодосии, норовила защитить её от буйства Иакинфа. И тот даже несколько робел её наскоков. Вот и сейчас Лукерья Петровна погрозила пальцем: