Выбрать главу

Государь, вцепившись в руки Паульсона и Лингольда, заскрипел зубами, застонал, пытаясь удержать крик, силясь не вскочить, на разметать лекарей.

Горн обнажил мочевой пузырь, тампоном стал убирать гнойные затеки. Пётр изумленно охнул, округлил глаза, разинул рот:

— Ах, невмоготу… Госпооди, прости! Преставлюсь сей же час…

Горн вскрыл скальпелем мочевой пузырь, начал

вставлять катетер.

Завыл дико Государь, заскрипел зубами, перемалывая их в крошку. На круглом лице, враз посеревшем, ввалились щёки, перекосило на сторону рот. Дико заорал он вдруг, стал звать стражу, посылая проклятия на головы своих спасителей врачей. Лицо его омочилось обильными слезами, из прокушенной губы заструилась кровь.

Может, теперь он понял, на какие муки посылал своих рабов, чаще всего без всякой вины их? Может, теперь уразумел, что чувствовали те тысячи и тысячи несчастных, которых по его царскому произволу подтягивали на дыбе, крушили ребра?

Во всяком случае, Блюментрост отчетливо услыхал слова, похожие на детскую просьбу прощения, выдавленные шепотом уже обессилевшего, терявшего от боли сознание Государя:

— Господи, больше… никогда… никого… мучить… не буду!

* * *

Операция прошла блестяще. Урины, смешанной с кровью и гноем, вышло с большой пивной стакан. Несколько недель Блюментрост ни на час не отходил от государева ложа. Паульсон и Лингольд ставили больному припарки и клистиры.

В сентябре, как записал во врачебном журнале Блюментрост, «боли прекратились, урина выходила без препятствий».

Государь ожил.

Мель

Деятельная натура Государя изнемогала, но теперь от безделья: Блюментрост запрещал выходить из дворца.

Пётр, осунувшийся, отощавший и побледневший, водку больше не пил, лишь мерил свой рабочий кабинет длинными ногами и сосал короткую трубку.

Наступил октябрь.

Однажды Государь приказал Трубецкому:

— Приготовь ка, братец, яхту, мы с тобой подышим морским воздухом. Денек зело славный: тихий, солнце вовсю греет! Да скажи, чтоб команда была в сборе, пойдем к Шлиссельбургу, а затем осмотрим, как канал на Ладоге тянут. Далеко, поди, ушли, пока я валялся? Генерал Миних рапорты бодрые шлет, а как на деле? И прикажи Блюментросту, чтоб с нами на яхте отправлялся… На всякий раз!

Лекарь, услыхав приказ, рухнул в ноги:

— Государь, не пущу, отмените свое предприятие. Погода нынче переменчивая, ветер сырой…

Царь отмахнулся:

— Возьми, Лаврентий, необходимые лекарства и Паульсона. А то, сидя под образами, все мы уже паутиной покрылись.

* * *

Путешествие длилось несколько дней. Побывал Государь и в Новогороде, и в самый дальний конец Ильмень озера сходил, и в Старую Руссу наведался, где осмотрел ремонт соляных варниц.

Пятого октября, когда погода переменилась и ветер гнал резвую волну, сильно качавшую яхту. Государь вернулся восвояси.

Но он приказал пройти мимо Петербурга, к Лахте.

При этом весело смеялся над лекарями:

— Кто лучше ведает, что полезно для моего здравия? Вы речёте «клистир», а я вам говорю: вода и свежий ветер морской. Видите, как я поздоровел?

И впрямь. Государь выглядел бодрым, отлично спал, много и с аппетитом ел. Но не ведал он, что смерть уже приблизилась к нему…

* * *

Надо было так случиться, что попался Государю бот, шедший из Кронштадта и севший на мель, ибо был сильно перегружен: на него набили, как сельдь в бочку, два десятка матросов и солдат. Сколько ни тужились, они не в состоянии были сняться с мели. Пётр озабоченно посмотрел на вечереющее небо, на крепкую волну и покачал головой:

— Ночью, полагаю, шторм случится, все сии несчастные утопнут. Надо спустить шлюпку и помочь им…

Но посланные людишки бот с места тоже не сдвинули.

Тогда Государь перекрестился и опустился по пояс в холодную воду.

Удивительно, но бот, подталкиваемый Государем, все же поддался и вышел на глубокую воду.

…В ту же ночь у Государя начался озноб и сильные приступы лихорадки. На другой день он вернулся в Петербург совсем больным и вновь слёг.

Эпилог

Наш мир — сплошное чудо. Заглянув в смертную пустоту, пережив страшные мучения, Государь, казалось, переменился сердцем. Он уже никого не посылал в пыточный застенок, не приказывал распластывать на эшафоте. Вся прошедшая жизнь более не казалась ему величавым подвигом, но сплошным преступлением перед людьми и Богом.