Во время Великой Отечественной войны смоленские часы были искромсаны, исковерканы, изуродованы, хотя они и продолжали висеть на углу того же дома, от которого сохранились только стены, да и то не полностью.
Смоляне восстановили угловой дом и украсили его точно такими же часами, какие были до войны. Часы идут, город живет, и его жители по-прежнему назначают встречи под часами.
Но это я забежал далеко вперед. А в тот холодный и дождливый вечер осени 1913 года, когда я приехал в Смоленск, в угловом доме с часами помещалась «Европейская гостиница». В нее-то и привела меня женщина, с которой я ехал на трамвае. Она что-то сказала одному из служащих гостиницы, и тот немедленно пошел вверх по широкой лестнице, устланной — не помню уж, какого цвета, — дорожкой. Вскоре по той же лестнице к нам спустился Погодин. По-видимому, Михаил Иванович должен был удостовериться, тот ли я беглец, которого он разыскивал целый вечер.
— Ну, что же ты, брат...— укоризненно начал он, подойдя ко мне.
Я сбивчиво стал было отвечать, почему так произошло, но Михаил Иванович прервал меня:
— Да уж ладно... Ты не объясняй: я и так все знаю. Хорошо, что сам-то нашелся, а остальное неважно...
Он распорядился, куда отвести меня на ночь. И меня отвели в чей-то дом, о котором я и до сих пор ничего не знаю, как не знаю названия и той улицы, на которой стоял дом. Помню только, что ночевал я в просторной кухне, окна которой, как я увидел утром, выходили во двор, обнесенный сплошным забором.
Утром меня напоили чаем с французской булкой, и опять-таки неизвестный мне человек — на этот раз мужчина — повел меня на прием к доктору Радзвицкому.
Странное дело: у меня не сохранилось ни малейшего представления ни об улицах, по которым я шел к Радзвицкому, ни о домах, мимо которых я проходил. Словом, я абсолютно не помню того Смоленска, в который приехал впервые.
Но деревянный двухэтажный, красиво построенный и свежевыкрашенный дом Радзвицкого я хорошо помню. Мы вошли в него и по широкой лестнице поднялись на второй этаж, где помещались приемная и кабинет врача. У стен приемной стояли небольшие диванчики, а также несколько венских стульев. Недалеко от окна стоял круглый стол, заваленный разными журналами. Мне очень хотелось посмотреть эти журналы, но, напуганный болезнью, я боялся прочесть даже одну строку, рассмотреть хотя бы один рисунок. Мне в ту пору казалось, что даже простой взгляд на белую бумагу может очень и очень повредить мне. Так и сидел я неподвижно и чуть ли не с закрытыми глазами, ожидая своей очереди.
Радзвицкий, как и подобает врачу, осмотрел мои глаза снаружи, измерил остроту зрения, исследовал глазное дно. Потом спросил, кто я такой, откуда приехал, чем занимаются мои родители...
— Так-так...— тихо заметил он про себя. И, не обращая ни малейшего внимания на то, что я, его пациент, нахожусь здесь же и все слышу, сказал уже совсем громко, обращаясь к моему провожатому:— Помочь ничем нельзя. Рано или поздно мальчик ослепнет. И чтобы он не стал обузой для своих родителей-крестьян, надо найти способ по возможности скорей определить его в школу слепых. Там он приобретет какую-либо «слепую профессию» и будет зарабатывать себе на жизнь... Вы спрашиваете, можно ли ему учиться дальше? Нет, никоим образом... Да и зачем ему учиться?
Может быть, доктор Радзвицкий, делая свои заключения и по-своему определяя мою дальнейшую судьбу, говорил несколько иными словами, но общий смысл сказанного им ничем не отличается от того, что написал я.
Вряд ли стоит говорить, с какой горечью, с каким отчаяньем выслушал я «приговор» доктора Радзвицкого.
Уходя от Радзвицкого, я хотел только одного: чтобы его предсказания исполнились не столь уж быстро, чтобы хоть немного я мог походить по этой земле, глядя на все, что меня окружает, пусть уже больными, но все же зрячими глазами.
Тяжесть, которая внезапно обрушилась на меня в приемной врача, была действительно велика. Но я верил, что знаменитый смоленский врач сказал правду, и не подозревал, до чего жестоко он обошелся со мною, как он травмировал меня. Все это я понял лишь после того, как побывал у других глазных врачей и когда уже сам отлично знал суть своей болезни.
Радзвицкий не мог ошибиться в диагнозе: любой глазной врач, а не только знаменитый, при помощи столь несложного прибора, каким является офтальмоскоп, сразу увидел бы, в каком состоянии у меня глазное дно и в чем конкретно выражается заболевание. И он, этот «любой глазной врач», хотя и признал бы, что заболевание серьезное, что оно может повторяться, но непременно посоветовал бы, какое применить лечение, как я должен вести себя, чтобы не ухудшить положения, что мне можно делать и чего нельзя. И он никогда не сказал бы, что больного надо поскорее определить в школу слепых, ибо больной все равно ослепнет.