— Да, не так давно заходил сегодня. От нас пошел домой...— И отец отправился домой. Пришел он уже вечером. А меня дома нет. Я в это время сидел на печке в деревне Громше и ел вкусно пахнущий черный хлеб, политый конопляным маслом. И наутро прежде, чем я пришел из Громши домой, отправился разыскивать меня — хотя бы даже уже мертвого...
За день он обошел все деревни, расположенные на берегах разбушевавшейся Сергеевки, и у всех спрашивал, не видел ли кто-либо меня. Но меня никто и нигде не видел. И отец самым серьезным образом решил, что я утонул в Сергеевке, пытаясь перейти ее. (Где и как он сам перебирался через эту речку, когда возвращался из Павлинова, я не знаю.)
Совершенно убитый тем, что все его попытки найти меня оказались безуспешными, шел он назад—в Глотовку. И вдруг оказалось, что я дома и что со мной ничего не случилось. Он чуть ли не заплакал от радости...
Так, в сущности говоря, никчемными результатами закончилась моя поездка в Ельню и Смоленск, а затем обратно, поездка, на которую я возлагал столько надежд...
«ЗА ОКОШКОМ ПЛАКАЛА СОНАТА»
После поездки в Смоленск — в город, на который я возлагал столь большие надежды и который так жестоко обошелся со мною, после безрезультатного пребывания в ельнинской больнице я был сильно удручен и запуган. Я боялся даже глядеть на белую бумагу, боялся прикоснуться к книге, полагая, что это сразу же может нанести непоправимый вред моему зрению. Но время шло, и я стал замечать, что вижу чуточку лучше, что пятна, плавающие в поле зрения, стали как бы таять. Я приободрился, стал посмелее и пробовал уже кое-что писать — правда, вначале с большой опаской. Понемногу начал и читать: прочту страницу и поспешно закрываю книгу, отодвигая ее прочь, затем таким же образом— вторую страницу, третью... Словом, читал я как бы тайком от самого себя, как бы воровал каждую страницу. Но — раз за разом — все больше и больше свыкался с мыслью, что, может быть, ничего дурного со мной и не случится. Я даже совсем иногда забывал о своей болезни и брался за чтение и за письмо уже без боязни, без предосторожности.
Писал я, конечно же, стихи. Писать их я начал еще летом двенадцатого года. И, как мне теперь кажется, произошло это от большой любви к поэтическому слову.
Еще до того, как у нас открылась школа, в которую мне предстояло поступить, то есть тогда, когда мне было десять— одиннадцать лет, я знал наизусть большое количество стихов. Если же сказать точнее, то это были не стихи, а песни. Я усваивал их из тех немногих песенников, которые изредка попадали в деревню. От первой до последней строки знал такие песни, как «Умер бедняга в больнице военной», «Шумел, горел пожар московский», «Липа вековая», «Ой, полным-полна коробушка», не зная, конечно, что это отрывок из поэмы Некрасова «Коробейники», и другие. Где-то я встретил и выучил наизусть довольно длинное стихотворение И. С. Никитина «Ссора» («Не пора ль, Пантелей, постыдиться людей»). Это пришло ко мне явно не из песенника: для песни оно было чересчур длинным и в песенниках его не печатали, хотя я пел «Ссору» именно как песню, пел на какой-то свой, собственный мотив.
Но я не только пел, я мог и читать вслух известные мне стихи и песни, и читал их преимущественно самому себе. Мне нравилось, что стихи так складны, так плавны и что в них даже о том, что ты и сам хорошо знаешь, говорится как-то необыкновенно, красиво, интересно. Всему этому хотелось подражать.
В то время мне даже и в голову не приходило, что каждое стихотворение, каждую песню кто-то придумал, кто-то сочинил. Казалось, что они возникли и существуют сами по себе,— ну, например, как возникла и существует речка или лужайка. Может быть, они даже и не возникали, а существовали всегда.
О том, что каждое произведение кем-то написано, сочинено, я понял только в школе. В школьной хрестоматии я впервые увидел и портреты некоторых поэтов и писателей, о чем я уже говорил в этих записках. Но узнав кое-что о таких писателях и поэтах, как Пушкин и Лермонтов, Шевченко и Гоголь, Некрасов, Кольцов и Никитин, я все же представлял, что жили они когда-то, очень-очень давно, и что сейчас, в настоящее время, ни одного живого писателя нет. Поэтому-то, когда я начал писать стихи, а потом, подражая мне, их начал писать и мой школьный товарищ Петя Шевченков, мы самым серьезным образом думали, что нам-то и суждено стать теми первыми живыми поэтами, которые появятся впервые после того, как все другие поэты и писатели давным-давно умерли. И мы считали, что будет именно только два поэта, поскольку просто немыслимо было предположить, что где-то могут быть другие школьники, которые тоже пишут стихи. Ведь это лишь мы каким-то чуть ли не чудесным образом додумались до этого, а другие разве могут додуматься?