Выбрать главу

А пока взял тетрадь в черном клеенчатом переплете, подаренную мне Свистуновым, и, переписав в нее свои стихи, написанные на деревенские темы, я по секрету от всех отправил их в Москву, прямо И. И. Горбунову-Посадову.

Недели через две, сидя недалеко от Павлинова на уже изрядно увядшей осенней траве и перебирая письма и газеты, я обнаружил ответ издательства «Посредник». Ответ был даже не один, а два: во-первых, мне вернули мою черную тетрадь, и, во-вторых, пришла открытка на мое имя, написанная своеобразным, каким-то уж очень острым и неразборчивым, почерком, похожим на то, как если бы открытка писалась по-немецки — узкими и на концах острыми готическими буквами. В открытке сообщалось, что издательство «Посредник» не может в настоящее время издать моих стихотворений и потому возвращает их. Открытка была подписана фамилией Алексеев.

Меня не очень огорчил отказ «Посредника», тем более что по неопытности я не понял подлинного смысла открытки: я воспринял ответ так, что мои стихи «Посредник» не может напечатать сейчас ввиду трудностей военного времени, но что после, вероятно, сможет и напечатает. Ведь в открытке же не сказано, что стихи слабые и что печатать их вообще не надо.

Мне все же стало почему-то досадно, что я получил ответ не от самого Горбунова-Посадова, на имя которого посылал стихи, а от какого-то Алексеева. Я был, однако, доволен, что и открытку и тетрадь получил на почте сам. Поэтому никто посторонний, даже отец мой, не мог знать о моей попытке стать «печатным поэтом».

Кстати, уж расскажу и о том, что с Алексеевым, который, как я узнал после, долгое время работал в издательстве «Посредник», мне пришлось совершенно нежданно столкнуться еще раз при совсем иных обстоятельствах.

У меня с детства очень острая память на почерки. Если я хоть один раз прочел чье-либо письмо, то попадись мне — пусть даже через двадцать лет! — другое письмо, написанное тем же почерком, я с первого взгляда узнаю, кто писал.

Мне сразу же запомнился и почерк Алексеева. И вот в девятнадцатом или двадцатом году, когда я редактировал в Ельне уездную газету, пришла анонимная открытка, в которой некто неистово ругал и редактора, и газету, а заодно и советскую власть, у которой-де даже хорошей белой бумаги нет и потому газета печатается на желтой, оберточной. Общий смысл открытки сводился к тому, что нет, мол, господа большевики, напрасно вы хорохоритесь, ничего у вас не выйдет...

Я сразу же понял (узнал по почерку), что некто, написавший такую злобную открытку,— это Алексеев.

Как он очутился в Ельне, что он делал там — не знаю. Вначале я хотел было ответить ему через газету, поскольку своего адреса он не сообщил, а потом подумал: а зачем отвечать-то?.. Так и не ответил. И поступил, как мне кажется, правильно. Злобствующих, антисоветски настроенных людей было в те годы препорядочно, и вряд ли следовало отвечать (да еще через газету) на всякий их выпад. Мне было только обидно и даже горько, что я очень ошибся в человеке. К людям я всегда относился с большим доверием, хотя нередко потом разочаровывался в них: они оказывались совсем другими, чем я думал. То же — и с Алексеевым. Я, правда, никогда не знал его, но по наивности своей считал, что он в известном смысле должен быть примером для других людей, коль работал в таком издательстве, как «Посредник», о котором я знал только хорошее. А тут вон что. И я искренне сожалел об этом.

5

Война продолжалась, и люди ни на минуту не забывали о ней, хотя они уже как бы немного привыкли, что она идет, и потому, возможно, меньше стали говорить о ней, занятые повседневными своими делами и заботами. Но война чувствовалась во всем. Начать хотя бы с того, что в деревне почти совсем не осталось мужчин, если не считать стариков и подростков. Молодежь с самого начала войны перестала собираться на свои вечерние гулянья. И там, где на деревенской улице совсем еще недавно слышались по вечерам и звонкие девичьи песни, и веселые шутки, и смех, стало тихо, безлюдно, пустынно.

— Какие уж там песни, коль война идет!

Павлиновские торговцы подняли цены на муку. Это было весьма огорчительно, потому что в нашей местности своего хлеба никогда не хватало, и по крайней мере половину годовой нормы его приходилось прикупать. В деревне и ахали и охали, но придумать ничего, конечно, не могли: хлеб подорожал, а тех, кто обычно зарабатывал деньги на хлеб семье, угнали на войну.