Кроме песенника, я в какой-то лавчонке купил записную книжечку (первую в жизни!), а потом штук двадцать почтовых конвертов и столько же листов бумаги.
Однако тратить все деньги сразу я не стал, решил приберечь: мало ли на что они могут пригодиться...
На следующий день я начал писать письма. Писал и домой, и в школу, и своим друзьям — «лунатикам». Писал я карандашом, устроившись за журнальным столиком в том же зале, где работала письмоводительница «Трудового братства». Увидев, что писем я пишу много, а денег на почтовые марки (это она хорошо знала) у меня нет, письмоводительница встала из-за своего письменного стола, подошла ко мне, взяла все мои конверты и на каждом из них поставила круглую, красного цвета печать лазарета «Трудовое братство», печать, в середине которой особенно ярко выделялось изображение красного креста.
— Ты на свои письма марок не наклеивай,— сказала мне письмоводительница.— С этой печатью их можно посылать бесплатно, без всяких марок, как посылаются солдатские письма...
Таким образом мои возможности вести переписку сразу возросли. И письма я начал отправлять все чаще и чаще. Я как бы даже хвастался этим — мол, если захочу, могу писать хоть каждый день.
После недельного пребывания моего в Москве ко мне пришла учительница Екатерина Яковлевна Щукина. Она учительствовала в нашей Осельской волости, но в какой школе— не помню. До Москвы я видел ее и разговаривал с ней всего один раз. И потому, когда пришла она в «Трудовое братство», я не сразу узнал ее. В Москву Щукина приехала то ли к родственникам на рождественские каникулы, которые, как известно, продолжались две недели, то ли на какие-либо учительские курсы. А ко мне ее прислал М. И. Погодин, чтобы она в свободное время попутешествовала со мной по Москве, показала бы мне хоть некоторые московские достопримечательности.
Но начали мы не с осмотра достопримечательностей, а с посещения Алексеевской глазной больницы, точнее — ее амбулатории.
Алексеевская больница находилась где-то недалеко от Красных ворот — вероятно, там, где находится сейчас Офтальмологический институт имени Гельмгольца. Славилась она тем, что ее амбулатория принимала всех больных, сколько бы их ни было и откуда бы они ни приехали, принимала если не в день приезда, то на следующий день.
Е. Я. Щукина и зарегистрировала меня, и привела к нужному кабинету, а оттуда пошла со мной к другому врачу, к третьему... Один, без нее, я вряд ли смог бы сделать все это: просто заблудился бы среди множества людей, в лабиринте комнат и коридоров.
Однако врачи, осматривавшие меня, ничего мне не сказали. Разговаривали они после осмотра с Екатериной Яковлевной, но и та ничего не объяснила. От нее я услышал только то, что придется пока подождать, что Михаил Иванович намерен показать меня профессору, но сразу попасть к этому профессору нельзя...
Я был в некотором роде разочарован посещением Алексеевской больницы, поскольку даже три врача, обследовавшие мое зрение, не пришли, очевидно, ни к какому определенному выводу и ничего не могли мне посоветовать.
Может быть, Алексеевская больница и вовсе выветрилась бы из моей памяти, если бы не одно обстоятельство, которое запомнилось гораздо лучше и взволновало меня гораздо сильней, чем посещение больницы.
Когда мы находились где-то уже совсем близко от больницы, я случайно обратил внимание на довольно большой дом, сложенный из красного кирпича, и, подняв глаза вверх — очевидно, для того, чтобы сосчитать количество этажей,— прочел вывеску. Меня аж обожгло всего!.. На вывеске — по темному фону ее — выпуклыми золотыми буквами было написано: «Редакция газеты «Новь».
Так вот где печатается та самая газета, в которой еще совсем недавно появились мои стихи «Просьба солдата», подумал я. И мне остро захотелось немедленно, сию минуту войти в этот кирпичный дом, войти и сказать всем, кто там будет: «Я тот самый деревенский школьник, что сочинил «Просьбу солдата»...»
Я был вполне уверен, что в редакции все хорошо помнят меня. Правда, к тому времени я уже отказался от мысли, будто живых, существующих вот сейчас поэтов нет вообще. Нет, я допускал уже, что живые поэты есть. Но их, по моим соображениям, могло быть совсем немного. И потому редакция, несомненно, должна помнить всякого, кто напечатал хотя бы одно только стихотворение.
И я воображал, как все удивятся моему появлению, как обступят меня, начнут обо всем расспрашивать... И уж непременно предложат: «Давай нам и другие свои стихи! Мы и другие напечатаем...»