После революции 1905 года в деревню, правда с большим запозданием, проникли революционные песни.
Однажды я весь день бродил с ребятами около речки и то один, то вместе с ними распевал:
Причем слова эти мы повторяли раз по десять подряд. Затем пели «Церковь золотом залита» и что-то еще.
Когда перед вечером я вернулся домой, отец встретил меня очень сурово. Он сказал мне такие слова, которых я меньше всего мог ожидать от него. Говорил он равнодушным голосом, но я чувствовал, что равнодушие это деланное и что за ним скрывается большое недовольство моим поведением.
— А за тобой урядник приходил, — услышал я от отца.
— Как урядник? На что я ему?
— А так. В блохарку тебя хочет посадить, — продолжал отец.
Попасть в блохарку, то есть в арестное помещение при волостном правлении, мне не хотелось. Я испугался.
— А за что же меня в блохарку?
— А за то, что ты песни недозволенные поешь.
— Не один я пою, ребята тоже пели, — оправдывался я. — А потом, никакого урядника там не было. И никто не слышал, какие мы там песни пели.
— Кому надо, тот слышал, — стоял на своем отец. — Вот наделал делов, теперь не разделаешься. И тебя посадят, и с нами неизвестно что сделают…
Мать добавила:
— Ты садись-ка лучше да поешь, а то возьмут тебя голодного — совсем плохо тогда придется…
Меня явно запугивали, хотя я не понимал этого. Я все принимал всерьез, и потому разговор с отцом меня не на шутку встревожил. Всю ночь я не мог заснуть. Ждал — вот-вот придет урядник и уведет меня в блохарку.
После я узнал, что о моих песнях рассказал отцу Сашка. Он находился где-то за речкой и оттуда видел нас и слышал наше ребячье пение. С тех пор я уже не мог петь с таким самозабвением, как раньше. Мне все казалось, что где-то поблизости спрятался Сашка, который подслушивает меня.
Но как ни велика была моя неприязнь к Сашке, я все же должен был терпеть его. Больше того, я должен был даже оказывать ему некоторые услуги.
Моя крестная часто посылала ему молоко. Нести молоко самой было неудобно: и без того про нее говорят бог знает что, а тут уж совсем «засудят» — мол, сама бегает к Сашке. И чтобы избежать лишних разговоров, крестная посылала молоко со мной. Она при этом делала вид, что молоко посылает не как-нибудь так, а за деньги. Сашка действительно давал мне деньги для передачи крестной, хотя все хорошо понимали, что деньги тут ни при чем, что даются они лишь для отвода глаз. После, дескать, она эти деньги возвращает Сашке обратно.
Носить Сашке молоко мне отчасти даже нравилось. Меня освобождали от некоторых домашних дел, вроде обязанности пасти в поле свиней. У Сашки было настоящее ружье, которое я мог посмотреть, а то и потрогать руками. Были у него и другие интересные вещи, вроде очень красивого ножичка с несколькими лезвиями, со штопором и даже с маленькими ножницами. Подержать такой ножичек в руках и то было большим удовольствием. И еще — Сашка жил один, и жил не где-нибудь, а прямо в лесу. Это казалось чем-то необыкновенным, таинственным и всегда привлекало меня.
Нравилась мне и сама дорога, ведущая к Сашкиной сторожке. Она шла сначала через поле, через пригорок, который назывался Козиный горб и о котором у нас рассказывали разные легенды, затем по лугу подходила к речке. Речные берега в этом месте были низкие, заболоченные. Там все лето стояла мутная, ржавая вода. Поэтому мост через речку был очень длинный: он тянулся чуть ли не на полверсты. Мост был настлан круглыми, неотесанными березовыми бревнами. Ездить по такому мосту было очень неудобно: повозка все время тряслась и прыгала, как если бы она шла по ничем не засыпанным шпалам. Но мост все же казался очень нарядным: был он весь белый, чистый, какой-то праздничный.
Построили его наши деревенские мужики, и за это Сашка ежегодно разрешал нашей деревне косить на болоте, входившем во владения Ястребова. Сено на болоте было плохое, почти бросовое: одна осока, которую неохотно ела скотина. Убирать это сено было настоящей мукой. По воде, по грязи скошенную траву приходилось вытаскивать на себе, так как подъехать на лошади было невозможно. Но мужики ежегодно косили его: лугов у нас в деревне не хватало.
Пройдя половину моста, я обычно останавливался. Мне очень нравилось это место. Река здесь не текла, а стояла. Берега ее густо заросли ольхой, ивой, лозой. Ветви деревьев и кустарников висели над самой водой и в иных местах почти совсем закрывали ее. Все было тихо, дремотно, даже таинственно. И мне хорошо было стоять здесь, глядеть на все вокруг, молчать и слушать эту таинственную тишину и думать о чем-то неопределенном, но в то же время таком хорошем, что я невольно забывал все тяготы и невзгоды своей мальчишеской жизни.