Выбрать главу

Но особенно запомнилось выступление одного деда, который старческим надтреснутым голосом пел один за другим «жестокие романсы». Старик так разошелся, что готов был петь без конца. И когда его чуть ли не силой удалили со сцены, он пришел к нам с Твардовским жаловаться: мол, что же это такое, один раз в жизни довелось попасть на сцену, да и то прервали, не дали спеть того, чего душа хотела…

Часто мы с Александром Трифоновичем бродили по глотовским полям, где, то наклоняясь, то снова выпрямляясь, шумела под ветром высокая, уже давно выколосившаяся, но еще далеко не созревшая рожь; мы бродили и по лугам, и по чистым, словно вымытым, березовым рощам и перелескам. И так все это было чудесно, все казалось таким необычно дорогим и близким, что мы вдруг начинали петь. И пели не что-нибудь, а знаменитую «Элегию» французского композитора Массне («О, где весна прежних дней, май, полный грез…»). Пели мы, конечно, скверно. Но нам ведь нужно было не само пение как таковое, а лишь воспроизведение той знакомой элегической мелодии, от которой становится и грустно и сладко. Так, наверно, случается только в молодости, когда грусть бывает не столько тягостной, сколько приятной.

Накануне отъезда мы с А. Т. Твардовским решили устроить для себя пикник. Моя мать дала нам яиц, сала, хлеба и большую сковороду. На этот раз мы не отказались и от поллитровки. Положив все в корзину, мы во второй половине дня отправились «в лес местного значения», как мне назвала это место молодая глотовская учительница несколько лет тому назад.

Мы расположились прямо на траве среди молодых и каких-то очень нарядных берез. Развели небольшой костерок и приготовили весьма солидную яичницу. Из двух березовых сучков сделали себе вилки, и пиршество началось. Оно продолжалось часа три или четыре — почти до самого захода солнца.

И хорошо оно было не само по себе, а теми, может быть, сбивчивыми и даже не столь уж значительными, но зато такими дружескими, такими откровенными и такими душевными разговорами, которые бывают не так уж часто.

И хорошо еще оно было тем, что находились мы в таком месте, где все дышало какой-то особо милой красотой и свежестью, где все вокруг светилось и радовало взгляд{1}.

4

В последний раз я видел свою уже изрядно постаревшую и почерневшую внутри и снаружи хату в день, памятный всему народу, — 22 июня 1941 года.

Накануне этого дня я и Н. И. Рыленков приехали во Всходы, чтобы провести несколько дней в моих родных местах. А назавтра на райкомовской машине поехали в Глотовку.

Матери уже не было в живых, а в хате жил мой старший брат Нил со своей женой Александрой.

Мы пробыли в Глотовке часа три-четыре, пообедали там, поговорили, о чем пришлось, и отправились обратно во Всходы.

Где-то на полпути нас остановил школьный учитель и сообщил, что Германия напала на Советский Союз, что началась война. Обо всем этом учитель слышал по радио (у него был самодельный приемник), но что о войне еще никто не знает, не знают, может быть, даже во Всходах.

Мы заторопились. И когда приехали во Всходы, то выяснилось, что там действительно никто не знает о начавшейся войне: с утра шло очередное заседание районного актива, и, чтобы радио не мешало этому активу, начальство распорядилось выключить динамики, установленные на площади, а радиотехник заодно выключил и всю трансляционную сеть.

Впрочем, почти сразу же после нашего приезда одно за другим по телеграфу стали поступать из области распоряжения и приказы о всеобщей мобилизации и о многих других мероприятиях, которые нужно было срочно провести в связи с начавшейся войной.

Мы с Николаем Ивановичем начали собираться в обратный путь: моему спутнику надо было немедленно явиться в Смоленский военкомат, а я спешил в Москву.

И перед самым вечером райкомовский шофер повез нас на станцию Спас-Деменск.

Ночь мы провели в спас-деменском Доме крестьянина, а утром — только что взошло солнце — отправились на вокзал.

Мы еще по-настоящему ничего не знали о войне, но думы наши и разговоры были только о ней. Мы строили самые различные предположения и догадки; говорили о широко распространенной тогда доктрине, а попросту — о всеобщей уверенности в том, что мы будем громить врага на его же территории, и притом разгромим его, как пелось в одной из предвоенных песен, «малой кровью, могучим ударом».

Мы верили этому, и все же на душе было сумрачно, тревожно.

Но даже в этой обстановке нас рассмешил один нелепый, а по существу, прискорбный случай, происшедший на станции Спас-Деменск.