Лидочка подломилась.
Лидочка врезалась головой в лобовое стекло, еще слыша, как хрустят шейные позвонки.
Потом ее тело отбросило на дорогу.
Перекрутило несколько раз.
Треснули ребра, распарывая легкие.
Хрупкий затылок, с налета ткнувшийся в поребрик, отскочил от камня, как кусок пенопласта.
Девушка еще минуту хрипела, выплескивая с воздухом кровянистые брызги.
За мгновение до покоя Лидочка увидела любящие серые глаза. Смогла улыбнуться.
Так и умерла, с улыбкой на губах.
Петр ждал до вечера и напился в хлам. Еще до утра пьяно шатался по городу, бессмысленно заглядывая в окна, угрюмо матерясь сквозь зубы. Город стыдливо отводил глаза.
Они увиделись еще один раз…
Через три дня Лидочку хоронили. Гроб уже вынесли на улицу, испуганно толпились соседи, плакала Рита, шумно сморкаясь в носовой платок. Мать Лидочки смотрела в пустоту и тихо улыбалась сама себе. И только старческие пальцы, морщинистые и узловатые, раздирали кожу на руках.
Подъехал расхлябанный, плохо подрессоренный ЗИЛ, дребезжа железом, остановился возле дома, из кабины вышел злой сероглазый водитель, раскрыл борт.
И вдруг он завертел головой, удивленно всматриваясь в лица, дома, жадно задышал, втягивая воздух ноздрями, ловя знакомый, еле слышный горный запах…
Мир рассыпался, как карточный домик, на этот раз окончательно.
Петр орал, отбиваясь от множества ошарашенных рук, расталкивал людей локтями. В стороне валялась крышка гроба, а парень обнимал, прижимал к груди мертвое, бесчувственное тело, пытаясь оживить его своим жаром, покрывал лицо девушки поцелуями, измазывая желтой тягучей слюной, впиваясь в губы, в слепом порыве вдохнуть жизнь; он выл, катался по земле, его отбрасывали в сторону, а он снова лез к гробу, избитый в кровь, и никто, никто не мог ничего понять.
Тело девушки вывалилось, его вталкивали обратно в гроб, уже не пытаясь уложить ровно и красиво, упала на колени мать, избивая булыжник костлявым кулаком, ошпаренно визжала Рита; Петр ползал, избитый до полусмерти, тянулся к любимой из последних сил, грязно матерился разбухшими губами. Белое платье покойницы измаралось в его крови.
И он бы вырвался в очередной раз, и вытащил бы ее из гроба, и увез бы с собой – воскресить, любить, сойти с ума, – но по голове саданули тяжелым, свет затуманился, действительность поблекла.
Лидочка лежала в гробу, руки разбросаны, платье задралось, испачкалось, локоны светлых волос растрепались по всему лицу. Но она улыбалась, улыбалась…
Прошли года и сменились эпохи. Для человека целая жизнь, для улицы – лишь мгновение. В доме княгини Праскевич-Эриванской – офис «Газпрома». Мордатые парни на входе стоят в черных костюмах, охраняют покой… Кого угодно, но только не улицы. В доме Лидочки открыли продуктовый магазин.
Но иногда по вечерам у этого дома можно встретить старика с палкой. Он еле ходит, часто останавливается на месте, подолгу думает о своем. О чем он думает? О чем, черт возьми, он думает? О судьбе, которая имеет сослагательное наклонение? О любви, которая есть и которая не бывает счастливой? О прошлом и настоящем этого проклятого города? Воспоминания роятся в больных глазах, но старик никогда не плачет, только дышит в особые моменты часто и глубоко, втягивает ноздрями сырой петербургский воздух. Петербургский серый.
Время нас бьет, но всегда понарошку, не желая намеренного зла, словно пробуя на прочность. Так ребенок ломает игрушку или разоряет птичье гнездо: а что из этого выйдет? Я не знаю, что из этого выйдет. И никто не знает. И люди из века в век обречены попадаться в одну и ту же ловушку. Чтобы верить. Чтобы любить. Чтобы хоть что-то в этом мире наполнилось смыслом.
И ведь дураку ясно, что это никогда не закончится. До самой смерти сухой старик обречен бродить по Галерной улице, останавливаться, замирать, потом продолжать движение. Изо дня в день. Из года в год. До скончания века.
Читатель, когда выветрится запах лаванды с последнего камня на окраине Галерной улицы, тогда и я поставлю точку в своем рассказе
июль – август 2012,
Санкт-Петербург, Галерная улица
Другой берег
Радик самому себе казался мальчиком-с-пальчик. И не было вокруг страшного темного леса, старшие братья не теснились по лавкам, не жухли хлебные крошки в кармане, но непобедимое чувство незаметности, отринутости и ненужности преследовало его с первой мысли, самого раннего детского воспоминания. Он лежит в кроватке (два или три года), а в соседней комнате исходит гамом и звоном бокалов Новый год. Темно. Поддувает из щелей окна. И между сном и предсоньем – он, Радик, один-единственный во Вселенной.