Выбрать главу

А вообще с похорон своих я лучше всего запомнила бабу Марту, которая бормотала себе под нос по-немецки, какая я «неблагодарная и несправедливая», что померла раньше нее, и как я посмела… Еще помню Леона, который хотел как можно скорее вернуться домой, достать наши с ним фотографии, зажечь свечи и напиться до потери сознания, и Тебя, сыночек, как Ты во время прочувствованной поминальной речи этого ксендза-то, не сообразуясь с моментом, вытянул из кармана пачку «Клубных» и все никак не мог найти спичек и как Казичек в кармане своего черного плаща спички нашел и Тебе подал. И когда Ты первый дым-то вдохнул, Тебя аж замутило, потому что Ты три дня до того ничего не ел и все курил и курил. А потом Ты обнял бабушку Марту, а бабушка Марта, забыв о своей извечной ненависти, взяла Леона за руку, и Леон ее наконец простил за то, что она Тебя в детстве на головку Твою лысую и бесформенную уронила, и так вы, обнявшись, стояли и плакали, как какой-нибудь древнегреческий хор. А ксендз на вас искоса посмотрел, и вид у него был возмущенный, но и смущенный тоже, а вам наплевать на него было, потому что вы же свою любимую Иренку хоронили, а не ту, чье имя у него на бумажке красными чернилами было написано. И я тогда еще подумала, что уж что-что, а похороны мои удались. И покинула вас, спокойная и довольная.

Но прежде в последний раз взглянула на свой гроб. Такой он необычный был, гладкий, вручную отшлифованный, будто над ним плотник Иосиф из Назарета работал. Самый скромный и самый прекрасный гроб из всех, какие были на складе. Леон не пошел гроб выбирать, Казичек там плакал очень, а Ты, сыночек, не плакал… ни одной слезинки не проронил, а только ходил и каждый гроб ладонями трогал, гладил, щупал, будто для меня свадебное платье выбирал, для четвертой моей свадьбы, для новой моей жизни. И Ты выбрал для меня самый чудесный гроб, такой новый, еще даже в каталоге его не было, такой душистый, буком пахнущий, нелакированный. И строго-настрого запретил его лакировать, сказал, что если они Тебя ослушаются и все-таки лаком его покроют, Ты в суд на них подашь. Потому что Ты, сыночек, хотел, чтобы я в свой последний новый путь пошла в запахе этом, запахе бука. Потому что для Тебя, сыночек, смерть — это интересная подробность, так Ты себе внушал, может от отчаяния, чтобы не так больно было, точка отсчета нового пути. А смерть и правда интересная подробность, сыночек. Ты абсолютно прав.

Однако хватит про мои похороны.

Я вот себя на место родных самоубийцы ставлю. Это ж как больно и страшно должно быть верующей матери-католичке, у которой сын покончил жизнь самоубийством и которая его достойно похоронить стремится, когда какой-то семинарист ей в том отказывает, внушает, что сын ее преступник и грешник, ибо вены себе, к примеру, порезал. Внушает, что он, сын-то ее, не кто иной, как убийца — убил ведь, себя самого убил. Я бы такого семинариста встретить не хотела. Я бы такую встречу, сыночек, не пережила.

Правда, бывают священники, которые от этого установления отступают, потому что ни в голове, ни в сердце у них это не умещается. И невзирая на последствия его нарушают. Одним из них был Карел Войтыла. Да-да, сыночек, тот самый! Правда, больше краковский Войтыла, чем римский, потому что он это делал еще до своей длительной командировки, из которой уже не вернулся, из командировки на папский престол в Ватикан. Я сама о том читала в серьезном еженедельнике за 6.90 (включая НДС). Нарушал правила этот бесценный человек по собственной воле. Отпевал самоубийцу-то. Не приятеля, не знакомого — просто человека. Его отговаривали, говорили, мол, нельзя такого в последний путь благословлять, мол, это всем канонам противоречит, но Войтыла отговорить себя не дал, только спросил: «А откуда вы знаете, о чем он перед смертью думал?» Так вот, сыночек, спросил — и святой водичкой гроб опрыскал. И это меня в нем восхищает, сыночек, прямо до дрожи, до мурашек.