Выбрать главу

Но я ж не о Леоне хотела сказать, о Гийоме.

После стакана абсента он впал в подобие транса и рассказал мне о своем видении эротического романа. Уж не знаю, какие он там по отношению ко мне намерения имел, но я ему, сыночек, сразу объявила, что, во-первых, он не в моем вкусе, а во-вторых — вероятность того, что я изменю моему любимому Леону, еще более сюрреалистична, чем история с похищением «Моны Лизы» из Лувра, в которую оказались замешаны Гийом Аполлинер и его друг Пабло Пикассо.[17] Гийом, правда, мне не очень-то и поверил, потому что о женщинах давно уже составил свое мнение, считает, что женское «нет» веса не имеет и его всегда можно обойти к обоюдному удовольствию. А я, пока он в своем трансе пребывал, спросила о его «Одиннадцать тысяч палок, или Любовные похождения господаря», которые он не под своей фамилией издал, а под инициалами «Г. А.». Эта книжечка в подземье долгие годы вызывала смущенный румянец на лицах малоопытных молодых женщин, а в земных книжных магазинах появилась только в шестидесятых годах двадцатого столетия, в эпоху «свободной любви», Джими Хендрикса, Дженнис Джоплин и появления противозачаточных пилюль. Я там, в книжке-то этой, ничего «этакого» не нашла, кроме непомерно раздутого, надутого и передутого «мужского хуя», на себе самом зацикленного.

Ты, сыночек, прости меня за грубость и вульгарность, но я лучшего слова в данном случае подобрать не могу, да и на том настаивал сам писатель, до краев налитый абсентом, который такими-то словами сам себя возбуждал, что могло моей чести всерьез угрожать. Мне-то в «Палках…» понравился юмор, мрачно-сюрреалистичный, понравилось про садизм, но, сыночек, как же эти извращения надоели! Ну какой там, ей-Богу, сюрреализм в онанизме, бисексуальности, садо-мазо или даже в некрофилии? А ведь это было общепринято в Париже того времени, когда Аполлинер в нем жил и писал, об этом и грешники тех времен говорят-подтверждают, честью клянутся — мол, так все и было. А фрагменты об этих дамско-мужских треугольниках и четырехугольниках у меня и вовсе зевоту вызывали и желание отложить в сторону эту исповедь прыщавого подростка, слишком развитого для своего возраста.

Но позволь мне, сыночек, вернуться к Густаву Климту.

Когда на www.wiki.hell читала про Климта, я увидела там линк на Тебя, сыночек, что меня не удивило нисколько, потому что Ты иногда в стиле Климта пишешь и «киски» вниманием не обходишь. Я по той ссылке сразу отправилась к Тебе — и так, сыночек, растрогалась, что из глаз у меня слезы брызнули: у Тебя на страничке черно-белая фотография, а на ней мы все, и Леон такой красивый, и вы с Казичком такие мои, и я без единой морщинки и как будто только из парикмахерской, с прической и даже на черно-белом фото ярко-рыжими волосами. И вспомнился мне Леон и его поцелуи, и сразу стал Климт бесконечно скучен и неинтересен: как меня Леон целовал — это никто никогда не нарисует, даже если Климт, да Винчи, Пикассо и Матейко вместе взятые за такую задачу возьмутся, ничего у них не выйдет, потому что целовал меня Леон невообразимо прекрасно, никакой рисунок этого вместить не может. И того трепета, который меня охватывал, той нежности немыслимой, которая меня наполняла — кисть самого гениального художника не сможет изобразить.

Но я ведь хотела о втором моем муже, который перед Леоном-то был, рассказать. Вот уж романтик до мозга костей! Я его тут, в аду, все ищу, потому что по совокупности совершенного ему здесь положено находиться, — да пока не нашла. Ад ведь, сыночек, он огромный. Но когда-нибудь найду обязательно — у меня вечность впереди. Я его хочу только спросить, почему он так подло меня оставил. Одну оставил — и даже словечком не обмолвился, почему. Для женщины это бесконечно важно — знать, почему мужчина ее бросает, почему вдруг решает оставить ее без своего внимания, без своей нежности и заботы. Знать это очень важно, очень! Иначе получается как в сериалах, будто он без вести пропал. И вроде нет его, а вроде бы и есть. И на каждый стук в дверь сердце вниз падает — не он ли это?

Я своим девочкам, грешницам-то рассказываю про свой последний день в Гдыни во всех подробностях.

Это было 30 января 1945 года. Холодный был день, очень холодный. Правда, многие того не замечали: когда человек страх испытывает, он холода не чувствует. А уж если бежать куда собрался — тем более. Мой скрипач был в Англии. Дезертировал из вермахта, перебрался в Англию и ждал меня там. А я к нему так стремилась — как никогда и ни к чему в жизни! В Гдыни к пристани причалил огромный плавучий госпиталь «Вильгельм Густлофф». К городу приближалась Красная Армия — все, абсолютно все стремились Гдынь покинуть, главным образом от страха, от бесчинств красноармейцев, слухи о которых будоражили Гдынь и окрестности. Можно было убежать из города пешком или на поезде, но был еще один вариант — на теплоходе этом, «Вильгельме Густлоффе». Я бежать-то из Гдыни не от страха хотела — к любимому рвалась. Один эсэсовец, неравнодушный не раз ко мне подкатывавший, обещал устроить пропуск на теплоход. Мне нужно было только собрать вещи и прийти на пристань. В пятом часу, еще затемно, я пришла — пораньше, чтобы уж наверняка, и стала ждать. Стояла в толпе и ждала. Эсэсовец не появился, а я ведь не «полной» немкой была, а всего лишь «немкой из третьей группы». Вот ведь удивительное у немцев свойство — они даже «немецкость» цифрами меряют! Во всем должен быть идеальный орднунг и математический расчет, они тягу к порядку и математике с материнским молоком впитывают. Да, я родилась в Берлине, жила с родителями в Торуни, а это Западная Пруссия, мой муж был официальным солдатом вермахта (они же не знали тогда, что он дезертировал, да и сейчас не знают) — и все же я была для них недостаточно немкой. «Вильгельм Густлофф» готов был принять на борт две с половиной тысячи пассажиров, а когда отходил от пристани, на его борту находилось девять с половиной тысяч человек: эсэсовцы, офицеры, но в большинстве — инвалиды, а также женщины и дети. Там, на пристани, стояли сотни таких, как я. И из них оставалось выбрать. Я в число избранных не попала, третья группа — это вам не первая и даже не вторая. Я стояла до самого конца, до отплытия, в надежде, что, может, все-таки он придет, тот эсэсовец, придет в последний момент, и все устроится.

вернуться

17

У Аполлинера служил литературным секретарем молодой экстравагантный бельгиец по имени Жери Пьере; в мае 1907 года он ради шутки вынес из Лувра две иберийские скульптуры, женскую и мужскую головы, которых никто так и не хватился. Эти скульптуры за небольшие деньги приобрел у него друг Аполлинера Пикассо; Аполлинер предлагал вернуть скульптуры, но Пикассо вначале говорил, что якобы нечаянно испортил их, и согласился на это только в 1911 году, когда из Лувра была похищена картина Леонардо да Винчи «Мона Лиза»; поначалу оба решили, что это дело рук Жери Пьере, след которого давно простыл; с помощью знакомого журналиста они «подбросили» скульптуры в редакцию «Пари журналь». Однако вскоре Аполлинер был арестован; он рассказал всю правду о скульптурах и категорически отрицал свое участие в ограблении Лувра; вначале из этических соображений он отказывался сообщить имя своего секретаря, но когда полицейские стали грозить ему неприятностями для друзей и близких, все-таки назвал. На допрос привезли Пикассо, который, перепугавшись, не подтвердил его показаний и даже пытался отрицать знакомство с Аполлинером. Сорок лет спустя Пикассо признавался, что его всю жизнь мучают угрызения совести за тот случай. Картину между тем похитил сотрудник Лувра итальянский мастер по зеркалам Винченцо Перуджа — чтобы вернуть ее на историческую родину. Там спустя два года ее и нашли, когда Перуджа предложил галерее Уффици купить у него «Мону Лизу». Прежде чем вернуться в Лувр в январе 1914 года картина с триумфом объехала всю Италию.