— Пить, ребята, — попросил Седельников. — Жгет…
Капитан вдруг обмяк, вырвал руку, сунул пистолет в кобуру.
— Ах, сволочь! — скрипнул он зубами. — Арестовать собаку. Ногайцев, майору доложи. Жохов, скажи минометчикам про доты. Готовиться. Ах, сволочь! Старшина, отведешь… этого в штаб, в трибунал.
Светало. Мы с Костей шли полем, направляясь к шоссейной дороге. Трава была мокрая от росы. Шинель на Оленеве висела мешком, хлопала полами. Шел он скоро, не оглядываясь, будто торопился куда-то.
Шум боя остался позади, минометчики перенесли огонь вглубь, видимо, наши перевалили бугор. Взлетали жаворонки, на земле лежали длинные тени.
Костя шел, закинув назад голову, спотыкался. Запутавшись, упал, быстро вскочил, испуганно оглянувшись на меня.
Солнце поднялось, пригревало. Трава была высокая, некошеная, она шуршала о голенища сапог. Вдруг Оленев остановился.
— Слушай, ты меня убей, застрели, — сказал он. — Я не пойду дальше. Не хочу. Больше не могу жить…
Он повернулся ко мне. Лицо его было грязно, с потеками на щеках.
— Стреляй, слышишь ты! Все кончится. Сразу. Ну, стреляй! Что же ты?
Он опять заплакал, опустив руки.
— Не хочу больше. Лучше смерть. Будь все проклято! Никуда не пойду.
Дрожа всем телом, он шагнул ко мне, стоял, плача и не вытирая слез.
— Ступай, Костя, — сказал я.
— Не пойду. Зачем я туда пойду? На позор, на унижение. Мать узнает, сестры… Зачем жить? Не хочу жить. Не убьешь — убегу от тебя. Слышишь? Убегу. Тьфу! Убийцы! Все палачи…
Он повернулся и зашагал в другую сторону от дороги, к зарослям орешника. Он уже не спотыкался и не оглядывался и, вдруг сбросив шинель, визгливо вскрикнул и побежал. Он бежал по траве, прыгая через кусты, сам, видимо, не зная, куда бежит.
— Стой, Костя! — крикнул я. — Не беги, Костя!..
Но он бежал, не оглядываясь, гимнастерка пузырем надулась у него на спине.
— Не беги, Костя, — кричал я, задыхаясь. — Стой! Остановись!
Но он не слушал меня, кричал и бежал все быстрее, уходя все дальше…
…В орешнике я нашел старую воронку от мин, раскопал ее в форме прямоугольника, стал углублять. Копать было трудно: под пластом дерна начинался плитняк, я с трудом выворачивал камни, выкидывал их на борт, и они стучали с железным звоном. Было жарко, все на мне пропотело, глаза разъедало солью.
Мои часы на Костиной руке еще шли. На них было шесть утра.
Закончив, я спустился вниз и долго пил из ручья, окуная голову в холодную воду.
ЗАТИШЬЕ
Капитан лежал на своих нарах, уперев длинные, в одних портянках ноги в стенку землянки, и то ли спал, то ли делал вид, что спит. Седов, оставшись в нижнем, пришивал к брюкам пуговицу.
Лейтенант Седов был у нас вроде как бы замполитом, но, видно, плохим, потому что его часто вызывали в дивизион, и, вернувшись, он всегда сообщал: «Ругали».
У нас было затишье, мы отоспались, а вчера вечером по причине этого самого затишья, по причине того, что была у нас эта землянка с печкой и оконцем, мы выпили, и, выпив, капитан вспомнил, что неделю назад ему исполнилось тридцать.
Капитан ворочался, мычал, загораживался от света: он был слабый на голову. Ночью выпал снег, и сквозь оконце пробивалось столько света, что можно было вдеть в иголку нитку и даже писать за столиком. (Я выправлял продуктовую документацию).
— Ты что мычишь? — спросил капитана Седов. — Болит буйна головушка?
Капитан не ответил.
— Может, опохмелишься, Павел Семенович, — предложил я.
— Гори она огнем, твоя проклятая сивуха. — Капитан отвернулся к стене.
— Сивуха! — обиделся я. — Чистейший спирт. Слеза. Шампанское где тут найдешь? В Берлине будем шампанское пить.
Капитан до войны был учителем и жаловался, что в таком обществе, как мы с Седовым, он огрубел, забыл хорошие слова, слов у него осталось будто бы штук триста, и то половина годна лишь для лошадей. По случаю запоздалого дня рождения капитан побрился, и бритая часть щеки была сизо-белая, а та, что не надо было брить, — бурая. Маловато же осталось в капитане от учителя.
Седов, закончив работу, надел брюки, застегнулся. Брюки ему были велики. Я всегда мучился с его обмундированием. Найти для него подходящую пару не так-то просто: в гимнастерке он тонул, а брюки висели на нем, как на пугале.
Оглядывая себя со всех сторон и как бы ища, что еще пришить, Седов тихонько запел:
— Не вой, пожалуйста, — остановил его капитан.
Седов замолчал, сел за столик и, закурив, сказал:
— Открылся бы второй фронт, к зиме прикончили бы фрица и — даешь Берлин. К чертям собачьим войну, домой охота, вот о чем я мечтаю.