Спрыгиваю с машины и трусцой направляюсь через кочковатое поле к балке. Когда самоходки исчезают из виду, перехожу на шаг. Тропинка ведет в глубь леса, затем поворачивает влево и выходит к болоту, затянутому тонким ледком, над которым возвышаются вспученные лошадиные трупы. Издали они напоминают копны перепревшего клевера на выкошенном до белизны клеверище. У одной лошади голова подо льдом. Видны только клочья гривы. Вздувшаяся спина отливает коричневым блеском. Скорее всего, она по самое брюхо завязла в тине и так застыла, замерзла. Другая лежит на боку у самого берега. С болота тянет смрадом. Я отворачиваюсь и… останавливаюсь как от удара в грудь.
Впереди в нескольких сотнях метров, словно приготовившаяся к прыжку широколобая противно-зеленая жаба, прижался к кочкам гусеничный бронетранспортер. Спаренные пулеметы смотрят прямо сюда, на тропинку. Рядом с машиной лицом друг к другу стоят два солдата. Немцы! Вот она, смерть! И некуда спрятаться и укрыться. В мозгу вихрем проносится видение, как «жаба» срывается с места, несется вперед, наезжает на меня толстыми резиновыми гусеницами…
Скорее, скорее назад — к деревьям! Ветер свистит в ушах. Только бы не заметили! Бегу, не разбирая дороги. Перепрыгиваю через ямы и кочки. Падаю. Вскрикиваю от боли в колене. И снова бегу. В мозгу одна мысль: «Глупо, глупо! Глупо так умереть!..»
Каждое мгновение жду выстрелов. Еще быстрее! Еще!.. А главное — не оглядываться… Уже мелькают кусты, рядом спасительный лес — рукой подать… И вдруг понимаю, что давно в безопасности. Немцы остались за крутым поворотом. На бронетранспортере сюда не сунешься — не проедешь.
Бреду от дерева к дереву. «Но почему я иду не тропинкой, а склоном оврага? Ах да, надо забраться в самую гущу. Там еще безопаснее…»
Без сил прислоняюсь к дубку. «Жив! Жив!» Но что же со мной случилось? Кажется, перетрусил… Вчера с Бубновым не боялся. Бежал под пулями и не боялся. А здесь?.. Но там мы были втроем. Здесь — один. И потом эти проклятые лошадиные трупы со страшными остекленелыми глазами, раздутыми, распухшими спинами…
С трудом переставляя ноги, поднимаюсь на высотку — к машинам. Что и как буду докладывать Кохову? Рассказать все как было? Он не поймет. Обзовет еще трусом.
А вот и он сам — маленький, аккуратненький, непривычно полный в своем беленьком полушубке. Вместе с ним Грибан, Бубнов, Смыслов. Капитан размахивает руками и что-то доказывает комбату. Увидев меня, умолкает. В ожидании доклада смотрит хмуро, зло и в то же время нетерпеливо.
— Товарищ капитан, в Нерубайке немцы. В балке бронетранспортер и до взвода солдат.
«До взвода» вырывается непроизвольно, само собой. И сам не понимаю, как это случилось?
«А может, и правда в бронетранспортере были еще солдаты? Откуда мне знать? Да и кто проверит…»
Но Кохов ни о чем больше не спрашивает. Его не интересуют детали. Он быстро поворачивается к Грибану.
— Я что говорил! — В его голосе смесь торжества и злости. — Мы в ловушке! Надо немедленно выводить самоходки в безопасное место!
Правильно говорит капитан. Надо менять позиции. И чем скорее, тем лучше. Но комбат упрямится:
— Я не имею права.
Кохов резко повышает голос:
— Я полагаю, товарищ гвардии старший лейтенант, вы обязаны подчиниться мне, как старшему по званию и должности.
— Я командую батареей, и отвечаю за нее я, а не вы, — удивительно спокойно отвечает Грибан.
— Что же вы предлагаете делать?
— Держать оборону.
— Уж не думаете ли вы зимовать на этом пупе земли?
— Будет приказ — зазимуем.
Они стоят друг перед другом. Кохов нервно крутит пуговицу полушубка. Я смотрю на его бледное осунувшееся лицо, перевожу взгляд на потемневшие щеки Грибана, слушаю их перебранку и думаю о том, как странно все это выглядит: старший лейтенант не подчиняется капитану.
— Вы будете отвечать за отказ выполнить мое приказание, — цедит с расстановкой Кохов.
Пи одной новой искорки не вспыхивает в глазах Грибана. Он смотрит капитану прямо в лицо и выговаривает чеканно и твердо:
— Вашему приказу я не могу подчиниться. Прикажет полковник сдать батарею вам — будете командовать. А пока за людей и технику отвечаю я.
— А я отвечаю за людей, за технику и еще за вас!
— Много на себя берете. Ваше дело — разведка, — тихо произносит комбат.
Кохов оглядывает Грибана свирепым взглядом и неожиданно набрасывается на нас с Юркой:
— Марш в машину! Установить связь со штабом!
Хорошо отдавать приказы. «Установить связь» — и точка. А как ее установишь, если «Солнце» исчезло с нашего горизонта, не оставив своих координат? Ему, «Солнцу», нет никакого дела до того, что нам надо разбиться, а выполнить приказ капитана. Но выполнять надо. Это мы хорошо понимаем. И потому безропотно лезем в машину.
И опять начинаем слезно упрашивать, умолять штабного радиста, чтобы он поскорее откликнулся на наш зов.
— Солнце! Солнце! Я Луна-четыре. Я Луна-четыре. Отвечай, как слышишь? Как слышишь? Прием…
Раз, второй, третий повторяет Юрка одно и то же.
А в ответ только треск разрядов, противный и пронзительный писк да бешено мчащиеся на соседней волне тире, точки, точки, тире…
Запустить бы сейчас Журавлеву порцию морзянки со скоростью групп пятнадцать. Я представляю, как, уловив в эфире пулеметные очереди ключа, Паша торопливо хватает карандаш и, придерживая двумя пальцами наушники, быстро-быстро записывает цифры и буквы. Он может принимать до двадцати групп в минуту. Это когда тире и точки сливаются в стремительную музыку. Кажется, в ней не под силу никому разобраться. Но Журавлев — радист первого класса. Он все поймет. И все запишет без единой ошибки. Ему бы только услышать… Но не слышит нас «Солнце». Исчезло, пропало оно куда-то вместе со штабной рацией и лучшим в полку радистом…
ПРИКАЗЫ НЕ ОБСУЖДАЮТ
Мглистая изморось все плотнее окутывает высотку мутным холодным пологом. Пожары в Нерубайке и Сосновке погасли. Наверное, там уже обрушились хаты: зарево исчезло бесследно, растворилось в морозном воздухе. Самоходки занимают приготовленные им гнезда — выдолбленные в мерзлой земле неглубокие квадратные ямы. На каждую выемку наезжает машина. С бортов, сзади и спереди мы закрываем дыры брезентом. И под днищем получается неплохое, почти комфортабельное убежище: здесь нет леденящего ветра и можно спокойно спать, пока часовой не поднимет «в ружье».
Нам со Смысловым Кохов приказал не отходить от машины Грибана. И мы первыми забрались под стальное брюхо комбатовской самоходки, которая теперь стала похожа на клушку, а мы — на ее цыплят. На крышках от разбитых снарядных ящиков не очень удобно. Но если под бок постелить шинель, под голову сунуть вещевой мешок и, прижавшись друг к другу спинами, накрыться второй шинелью, то можно скоротать ночь. Только бы не свело от холода неприкрытые ноги.
— Ты часто так ночевал? — спрашиваю я Смыслова.
— Приходилось. — Он отвечает небрежно, словно речь идет о чем-то привычном.
Правда, он раньше меня на фронте, но все-таки верить ему с первого слова по крайней мере наивно. Никогда не поймешь, что у него на уме:- в полку всем известно, что Юрка большой фантазер и любит поймать на слове, подковырнуть, съехидничать.
— В окопах ты тоже спал?
Я один раз даже на шкафу ночевал. Зимой. В хате битком было, а я смотрю — шкаф. Взобрался. Сел. Зад уместился, а солдату больше не надо. Главное — не сверзился ночью, не загремел. И на рояле спал. Мы в клубе тогда размещались. А в окопах мне не совсем нравится. То сыро, то холодно, да еще гляди, чтобы шинель не примерзла. Солдат утром вскочит в атаку, смотришь, а у шинели его только одна пола. Вторая, примерзшая, в окопе осталась. Подожди, и ты еще полы поотрываешь.
Смыслов говорит это серьезным тоном. И я почти верю в его предсказание.
— И ты ни разу не простудился?
— На передовой не берет простуда… Военврач говорил, что это из-за нервной системы Павлова простуда не прилипает. Понимаешь, нервы пересиливают любую болезнь… Ну, хватит. Я спать хочу, — обрывает он разговор.