4
Тихону не о чем было разговаривать с самим собой, все уже давным-давно перебрал и столкнул с души. В последнее время, правда, пытался ответить на один вопрос: кто он здесь, дармоед? Но, не разобравшись толком, как бы в спешке, начинал оправдываться перед самим собой: нет, я работаю. А если перевести эту работу на рубли и копейки, то просто так не поймешь, кто из нас двоих дармоед. О своей судьбе он уже давно не рассуждал никак, будто захоронил ее, поставил сверху крест да и забыл поминать, привыкнув жить одним днем.
Сегодня он в одиночку справлял новоселье и сидел за бутылкой, изредка прислушиваясь к посапыванию жены. В бутылке еще оставалась водка, когда он, не раздеваясь, завалился на диван. Тот даже охнул, как охала всегда Клава, бросая косой взгляд на мужа: «Куда ты во всем-то, охрядь! Разденься, сними с себя эту шкуру. Самому же легче будет…»
Вскоре он забылся, но не умолк. Даже спящий он не умолкал: всегда за кем-то бегал, от кого-то отбивался во сне. Так было и сейчас. «Куда ты, стервоза? — кричал он, вцепившись в подушку. — Нет, я тебе не прощу. У, сучий мир!»
Через каждые полчаса он вскакивал, чтоб налить стопку и выпить и откинуться на диван. Сигарета дымилась в руке до тех пор, пока огонек не обжигал пальцев, подобравшись к ним вплотную. Тихон, очнувшись на миг, швырял тлеющий окурок на стол. Час, другой… Вскочил, выпил, не почувствовал ни горечи, ни крепости водки, отвалил от стола. Вскоре бутылка опустела, и он, слив последние капли, простонал:
— Фу-ты, грыжа! Вроде пустая… Совсем пустая.
Простонал, казалось, с облегчением, будто сам был доволен тем, что она пустая.
Опять забылся. Очнулся от духоты, покрывшей его потом, и сбросил с себя все: остался в носках и в длинной, как ночная рубаха, майке (жена сшила такую). Когда озяб, вспомнил вдруг о жене и тотчас же отправился к ней.
— Ты где? — босой, в длинной майке, простонал жалобно он, входя в спальню. — Ты где? Я не могу без тебя… — И подошел вплотную к постели, дохнув в темноту.
— Ух ты! — очнулась Клава, защищаясь рукой. — Не дыши на меня! Кошка, что ли, у тебя во рту окотилась… Убирайся, убирайся, опоек! — пыталась оттолкнуть его рукой, едва видимого в темноте. — Убирайся же!
Он покорно побрел в комнату.
При виде окурков и пустых бутылок на столе его передернуло. Он вспомнил о недавнем застолье, даже чувство подхватывающего опьянения на миг возвратилось к нему, и хмель, согревавший изнутри голову, прихлынул ко лбу. Скоро вернется боль…
«Хреново без хороших соседей, — с грустью подумалось ему. — Так бы вышел, хоть за бражонкой сходил бы! Не надо, господи, водки… Не до хорошего, как говорят, — молока бы с крошками! И не пил ведь столько, не пил ни грамма — и вот, как в отместку…» Надо было прилечь.
В четвертом часу, намучившись в ознобе, он на газовой плите вскипятил чайник, потом выпил стакан заварки и как бы задремал. Разбудил его, вернее насторожил протяжный утробный стон. Ничего не соображая, он с трудом оторвал от подушки отекающую, как ушиб, голову. Где-то стонали, а ему почудилось, что в спальне, и он, вскочив на ноги, бросился туда:
— Клава! Ты стонешь?
В спальне уже было не так темно, и он увидел, как резко обернулась на голос спящая, но не успела ответить или крикнуть — губы застыли: кто-то стонал во дворе. Сон слетел сразу, и забегали по дому, припадая к окнам, — ничего не видно. И когда Тихон включил свет — по ночам напряжение было сносным, по крайней мере лампочка светила, а не дразнила красноватыми нитками, — жена всплеснула руками:
— Корова же стонет, корова!.. — И так, в одной рубахе, едва запрыгнув в валенки и сорвав со стены куртку, кинулась к двери. Тихон кое-как отыскал фонарик и, жужжа им, вышел следом.
Когда он вошел в хлев и раскочегарил «жучок», то увидел: жена склонилась над чем-то и правой рукой шарит по полу, подбирая сухое сено. Он, подавая ей пучок, заглянул туда: на его курточке, которую Клава сорвала со стены, выбегая, лежал мокрый, дрожащий, весь в клеверных хлопьях теленочек, и она обтирала его сеном. Из-под руки ее, сжавшей пучок, торчала черно-белая головка теленка. Корова тоже тянулась к нему. Но хозяйка, отбиваясь локтем, сама натирала дрожащего малыша, на котором липкая шерсть стала уже виться и поблескивать при свете «жучка». Клаве хотелось, видно, натереть досуха, корова мешала ей, чавкая над самым ухом.
— Да свети же ты! — нервничала она. — Ну, уродина! Сбоку зайди, сбоку.
И Тихон, отшатнувшись, стал светить сбоку. Почему-то сейчас ему вспомнилось — из детства, — что мать вообще не подходила к корове, когда та телилась. Она сама должна была облизать и поставить на ножки малыша.