С горем пополам они достали четыре комлевых среза — полдня торчали на пилораме, а потом, когда все-таки сговорились и сторговались с рамщиком, катили их, надсаживаясь, сюда… Спать укладывались обессиленные, хоть отпевай, но с лучистым чертиком в душе. А утром выползли на свет божий — чурок нет, одни следы да желтая, как с луковиц, шелуха.
— Ну не зверье ли?! — разрыдалась она. — Самые гадючие твари, а не народ… Да чтоб вам, кровососам, сдохнуть!
Тихон молчал, не зная чем успокоить и как успокоить свою прорабшу.
Зато она, поняв, куда укатили срезы, с ярой ненавистью смотрела на соседнюю халупу, где, не боясь никого, докалывали их в эту минуту.
— А ты? Разве ты мужик? — безжалостно, наотмашь плеснула кипятком, не соображая, кто перед ней стоит и в чем он повинен. — Хоть все утащите, не крикнешь: куда? Не мужик, а обмылок.
И усталый, выболевший какой-то, даже жалкий, Тихон молча побрел на стук колуна. Ему казалось, не срезы кололи, а ломились в чужую дверь, за которой теплилась тихая, но честная жизнь. Он шел так, как будто его послали умирать.
— Верни срезы, — попросил он цыгана тихим своим голосом. — Домик не на что ставить, а так бы… перебились без них, — будто оправдывался он, смиряя в себе дрожь, перед ворюгой. — Будь человеком, верни, а?
— Я мерзну, дети мерзнут, — ухмыльнулся тот и, отбросив в сторону колун, шагнул навстречу. Не проронив больше ни слова, он круто развернул Тихона и поддал коленом под зад. — Иди, не гневи бога, сосед дорогой. А то я разозлюсь и изрублю тебя на куски, чтоб собакам скормить.
Цыган вернулся к колуну, а Тихон, не поднимая глаз, — к своей прорабше. Теперь они оба разрыдались.
От бессилия плакали, от ненависти ко всему человечеству, изменившему им в такую трудную пору. И некому было вступиться за них (сын, как назло, жил и учился в другом городе. Крепкий подросток, он бы, конечно, не дал их в обиду никому).
Чадили насыпухи, лаяли охрипшие за ночь дворняги, а цыган, не перекуривая, разваливал один за другим легкие на колку срезы. Грузная его фигура работала, как огромная помпа. Она со свистом всасывала в себя смолистый воздух. Тихону бы, даже вооружись он топором, сроду бы не справиться с таким амбалом.
А амбал работал, и чумазые цыганята, высыпав из ворот, начали перетаскивать в ограду сосновую наколку. Она была мягкой и вязкой от смолы.
Тогда-то и появился в проулке капитан Ожегов. Он, видимо, шел огородами, где было выше и суше, поэтому его не заметили сразу.
— Что случилось, товарищи? — спросил офицер. — Чего ж запираетесь? Вижу, что не лук чистили.
— Чурбаки укатил! Сволочь поганая, — простонала женщина, кивая на цыгана. — Ночью. Зверюга!
Цыган, не оглянувшись ни разу, добивал последний срез. Он старательно вогнал клин, оглядел глубокую трещину, разрывавшую ровную поверхность чурбака и, круто, как мясник, размахнулся: ха! Смолистый срез развалился на две равные части, обдав всех горьковатой смолой. На двор к цыгану и шагнул капитан.
Сорокалетний амбал с усмешкой, не спрятанной в бороде, смотрел на приближающегося милиционера — чего скрывать, цыган побаивались здесь даже те, кто не раз громил доселе притоны и блатхаты, где собиралось всякое отребье. Потому и этот бровью не повел, колун не отбросил — стоял, широко разбросав ноги, и ждал, ждал… А капитан уверенно шел на сближение. И когда до цыгана осталось не более трех шагов, он резко выбросил вперед руку и сгреб того за бороду.
— Стоять, тварь! Я те лягну! — кричал он, стараясь пригнуть бородатую голову книзу, чтоб ловчее перехватиться. — Ровней, гад, иди, ровней! Не рыси, как малолеток… Тпру!
Цыган всхрапнул, охнул всей утробой, как жеребец. Но участковый вел его сбоку на вытянутой руке. Вел так, как вели бы пляшущего коня… под уздцы. Тот выкатил глаза, но крепкая рука была сильней норова. Так они шли до самого отдела, след в след. И участковый, изредка оглядываясь, покрикивал на стонущего цыгана:
— Иди ровней, ровней! Рысак хренов… Допрыгаешь, запрягу в телегу и буду ездить по участку.
Они не могли знать того, что произошло в отделе, но к вечеру обидевший их цыган прикатил откуда-то четыре точно таких же, как были у них, среза. Даже смола пузырилась на поверхности…
Вспомнив об этом случае, она расплакалась. Тихон косился на супругу, покусывая губы, чудом не съеденные в морозах, когда он пластался на дому, не выпуская из рук топора, чтобы быстрей дорубиться до тепла. Жена была рядом и тоже работала по-рабски, не щадя себя.