— С наступающим праздником, Григорий Федорович! — поздравил он Руднева, поздоровавшись за руку.
— Вас также, товарищ комиссар, — ответил Руднев.
— Ты что-то, кажется, грустишь? Сегодня не положено, — как бы мимоходом заметил Гуров.
Руднев будто этого и ждал.
— Есть о чем. Ведь только подумать… — начал было старик, но Гуров прервал его;
— Идем, Григорий Федорович, в подвал, там теплее.
— Нет, я не могу. Пост у меня такой.
— А кто тебя поставил? — удивился Гуров.
— Сам себя я поставил на этот пост, — ответил Руднев.
— Это как же так? Значит, без разводящего?
Гуров остановился. Он знал, что Руднева несколько раз пытались эвакуировать за Волгу, но он никому не подчинился и продолжал нести службу по охране завода. А теперь, когда от завода остались одни стены и его сторожевая будка сгорела дотла, Руднев перешел на охрану Дома техники. В этом доме осенью 1918 года Руднев встречал командарма 10-й армии Ворошилова, а несколько позднее у этого дома он вместе с рабочими завода получил винтовку и отсюда по призыву Советской власти ходил на Воропоновский редут для отражения натиска белогвардейских полчищ.
— Зачем мне разводящий? — ответил Руднев.
Подвал Дома техники был подготовлен для бомбоубежища, но мирных жителей сейчас тут нет, и его заняли наши подразделения.
Вдоль стен стоят двухъярусные нары. Они устроены из широких плах, на которых можно сидеть и лежать. Несколько десятков раскидных коек собраны и сложены в кучи. Посредине подвала стоит рояль.
Теперь тут разместились штаб батальона, хозвзвод, полковая разведка и рота автоматчиков морской пехоты.
Гуров зашел сюда, чтоб встретить наш великий праздник с бойцами этого батальона.
— Садитесь, пожалуйста, — сказал он бойцам.
— Ну вот, я и написал ей директиву, чтоб к празднику из моей толстовки сынишке пиджак сшили, — поторопился закончить пожилой солдат: ему, видно, показалось неудобным в присутствии Гурова рассказывать о своих «директивах» жене.
— Та-ак… А что же ты не написал ей, чтоб огурцов да капусты кадушечки две запасла, а? На закуску, — сказал Гуров и, заметив растерянность бойца, поучительно продолжал — Вот побьем, мол, фашистов в Сталинграде — и на побывку приеду. Так бы и сказал ей в своей «директиве».
Солдаты переглянулись.
— После стаканчика очень хорошо закусывать солеными огурчиками, — шутил Гуров. — Особенно после баньки. У вас ведь там, на Алтае, в бане крепко парятся. Нахлещутся докрасна — да на улицу в снег.
— Это закалка, товарищ генерал. После таких процедур всякие болезни как рукой снимает, — заметил усатый боец.
— Вот я и говорю: кого жара не страшит, тот и в бою не дрожит, — подбодрил его Гуров улыбаясь.
И вот он уже говорит об Октябрьской революции, о том, что дала Советская власть нашему народу за двадцать пять лет, как жилось мам перед войной, какую прекрасную жизнь нарушили фашисты. И, переходя непосредственно к событиям, развернувшимся на берегах Волги, он называет много имен героев 62-й армии.
— Великий пролетарский писатель Алексей Максимович Горький оставил нам незабываемую легенду о горящем сердце Данко, — говорит Гуров и по памяти читает отрывок.
В подвале наступает необычная тишина. На стенах застыли тени бойцов, сидевших перед огоньками самодельных ламп. Кажется, все видят живого Данко, который, подняв, как факел, горящее сердце, ведет свой народ.
— То была легенда. А мы с вами — живые свидетели подвигов защитников Сталинграда, каждого из которых можно назвать сталинградским Данко. Вспомните, как разлилась горящая нефть по Банному оврагу, по берегу Волги. Она прилипала к ногам, воспламенялись шинели. Порой казалось: люди бросятся к Волге спасать себя от огня, а они шли вперед, на врага…
В эту минуту справа от Гурова, в темном углу, где сидел радист со своей рацией, вспыхнула лампочка. Она засияла, как вновь появившаяся звезда, осветив щиток приемного диапазона. Радист, не успев снять наушники, громко произнес:
— Москва! — И, помолчав, добавил: — Большой театр, товарищи. — Он сорвал дужку наушников с головы и, не зная, что сказать, поднес их к уху Гурова.
— Послушайте, послушайте, как близко говорит. Это Сталин…
Гуров поднял руку, и радист замолчал.
В подвале снова водворилась тишина. Бойцы, напрягая слух, смотрят на члена Военного совета. По глазам, по взволнованному лицу, по движению бровей комиссара можно было определить, что он хорошо слышит Москву.
Гуров повернул кружки наушников к бойцам. Стали слышны едва уловимые колебания мембраны. Голос Сталина начал доноситься все громче и громче:
— Я думаю, что никакая другая страна и никакая другая армия не могли бы выдержать подобный натиск озверелых банд немецко-фашистских разбойников и их союзников. Только наша Советская страна и только наша Красная Армия способны выдержать такой натиск.
Это заявление было встречено бурными аплодисментами. Вместе с трудящимися Москвы и всей страны аплодировали и защитники Сталинграда, сидевшие в подвале разрушенного дома. Затем донеслись слова:
— И не только выдержать, но и преодолеть его.
Когда в эфире загремела музыка, все присутствовавшие обратили внимание на то, что наушники куда-то исчезли; на столе стоял солдатский котелок и эмалированная кружка. Оказалось, наушники лежали внутри, котелок же служил резонатором звука. Кто, когда и чья опытная рука успела это сделать, никто не заметил. Все были поглощены слушанием доклада. А Гуров, поймав удивленные взгляды солдат, улыбнулся.
Он умолчал о том, что в 1925–1926 годах в ленинских комнатах политпросветработы ему, тогда еще политруку роты, приходилось организовывать коллективное радиослушание именно таким способом, так как в те годы очень редко можно было встретить комнатные репродукторы. Он только сказал:
— Молодец радист! И котелок в чистоте держит, и кружка под рукой оказалась.
В полночь по этой же рации была принята передача поздравительного праздничного приказа Народного Комиссара Обороны.
Сегодня от Горохова прибыл майор Николаев. Он принес платок с документами: два партбилета, четыре кандидатские карточки, комсомольский билет, несколько справок и записную книжку, на обложке которой написано: «Валя Горовая».
Меня привлекла записная книжечка. Первая половина ее заполнена адресами. На отдельных страницах — рифмованные строчки о мирных днях, о разлуке с родными, эвакуированными из Сталинграда. Видно, очень горько и обидно было девушке вспоминать минувшие дни, если она не могла писать прозой. Дальше между страниц — засушенный листок тополя. На развороте книжки рисунок — аккуратно растушеванный букет цветов. Затем пошли дневниковые записи:
«20 октября 1942 года. Перевязала 12 человек. Трое из них умерли.
23 октября. Все лезут и лезут. Сегодня мы отбили 6 атак.
24 октября. Мы в здании тюрьмы. Стены толстые, снаряд не пробьет. Боязно только прямого попадания бомб. В подвале очень много патронов и гранат. Хватит на целый батальон.
Их нашла я, за что мне объявлена благодарность. Какая радость!
27 октября. Письма теперь писать некуда. Окружены. Посылали троих — все погибли.
30 октября. Как хочу пить! Воды хотя бы глоточек! Есть немного, но это только раненым. Мама, дорогая, поверь, как тяжело!..
4 ноября. Нас осталось семь.
7 ноября. Сегодня еще раз отбились. Политрук приказал оставить два патрона.
8 ноября. Мама, не плачь, но я больше жить не буду. Целую…
…От меня скрывают, но я поняла. Политрук всех целовал. Бойцы обнялись, поцеловались и теперь все четверо не разговаривают…
…Мама, у меня не поднимается рука. Упрашивала политрука, но он не стал, а вперед застрелил себя.
Кто же будет стрелять в меня? Селезнев прицелился и не стал… Мама, не ругай…»
Этими словами кончаются записи Вали Боровой.
Я несу командующему на подпись телеграмму и боюсь сбиться с пути. В утренней полутьме трудно найти нужный блиндаж.