Выбрать главу

Все исчезло, все смолкло от первого звука Варенькина голоса. Молча опустилась Дуня на скамью. Из светлого рая да вдруг на скорбную землю!.. Не знает, что и сказать... Досадно ей на Вареньку. Зачем нарушила сладкий покой ее? Зачем исчезли прекрасные виденья? Зачем смолкли чудные голоса?..

- А я, искавши тебя, в богадельню заходила, - продолжала Варенька. - У Матренушки целый собор... Хочешь послушать людей "малого ведения"? Много их там. Непременно опять станут толковать про Данила Филиппыча, про Ивана Тимофеича. Ежели хочешь, пойдем. Только не в богадельню, - в вишенье станем. При нас не станут много говорить. Пойдем, послушай.

- Постой! - молвила Дуня, отстраняя рукой Вареньку. - Я устала... Отдохнуть бы мне...

- Так лучше в саду отдохнешь, - сказала Варенька. - Здесь место глухое. Нарочно забросили его, чтобы сторонним этих окон не было видно. Это ведь сионская горница, - прибавила она, указывая на окна нижнего этажа. - Эти восемь окон сионской горницы, рядом в три окна кладовая, тут сложены белые ризы (Белые ризы - рубашки, надеваемые божьими людьми для радений.), знамена, покровцы и свечи. А дальше окна из одевальных комнат.

Бессознательно глядела на все Дуня, думая совсем о другом. Она все еще была под влиянием только что исчезнувшего виденья.

- Пойдем же в сад, - стояла на своем Варенька. Нельзя здесь оставаться. Простудишься!

И, взявши Дуню за руку, почти насильно повела ее за собой. Сели в саду на скамью под широко раскинувшимся дубом, что высился перед входом на длинную дорожку, по бокам обсаженную столетними липами. Напрасно Варенька заводила разговоры. Дуня ни одним словом не отзывалась ей - все еще не выходило у нее из памяти недавнее виденье... И об отце раздумалась, и было ей жалко его, и опять стало занывать ее сердце при воспоминанье, как он теперь один коротает время и возле него нет ни души, чтобы пожалела его, приласкала, приголубила. "Одна я умею ему угодить, - думает она, - одну меня только любит он... А меня-то и нет при нем. Ждет... Как тут быть?.."

Будто поняла Варенька, о чем Дуня перелетные думы раскидывает. Вспомнив, что утром получила она письма, повела речь об отъезде ее из Луповиц.

- Недолго придется нам пожить с тобой, - сказала она. - Скоро надо будет распрощаться... Когда-то в другой раз увидимся? Кто знает?.. Может быть, навсегда распростимся, на всю жизнь.

- Кто знает?.. - едва слышным шепотом промолвила Дуня, склонив белокурую головку. Но в шепоте ее уж не было ничего страстного, ничего восторженного.

- Когда ж опять-то к нам соберешься? - спустя немного спросила у ней Варенька.

- Не знаю, - ответила Дуня.

- Тетенька Марья Ивановна совсем было в дорогу собралась. Осталась только повидаться с Егором Сергеичем. Она очень его любит, - сказала Варенька.

Ни слова Дуня.

Полна теперь она воскресшею любовью к отцу и мечтаньями о Петре Степаныче, не о том Петре Степаныче, что в бестелесном образе сейчас являлся перед ней, а о том человеке плоти и крови, чьи искрометные взоры когда-то бывали устремлены на нее и заставляли замирать ее сердце... Не могла она говорить...

И вот вспоминается ей, сладко вспоминается, как в косной на низовье Оки, пышущий здоровьем и весельем, опершись о бок левой рукой, он стоял перед ней со стаканом волжского кваску и дрогнувшим от сердечной истомы голосом говорил: "Пожалуйте, сделайте такое ваше одолжение!" Слова простые, обычные при всяких угощениях, но глубоко они внедрились в Дунином сердце.

И вот теперь, когда перед ней предстает его образ, она невольно влечется к нему... А вот и другой образ, светлый во мраке, любимый середь людской злобы, бедный, покинутый, одинокий... То зримый Дуниной душе образ Марка Данилыча. Суров, молчалив, все перед ним сторонится, никто не смеет к нему подойти, а он страдальчески страдает одиночеством. Ни от кого участья, ни от кого ласки или привязанности. Одна Дуня и на уме и на сердце. Тоскует он, плачет по дочери... А она ради новой веры, что теперь ей сомнительна, покинула и отца и дом его... Встосковался он - так и пишет.. Простые, бесхитростные, но из души вылившиеся слова Марка Данилыча надрывают Дунино сердце... И зачем она его покинула? Чего искала, чего хотела?.. Истинной веры?.. Вот и узнала. Тот же туман, тот же мрак, что и у матушки Манефы в скиту.

- Когда ж опять приедешь в Луповицы? - повторила свой вопрос Варенька.

- Не знаю, - прошептала Дуня.

- Жили мы, жили с тобой, подружились, съединились душами, - со страстным увлеченьем, тоскливым голосом продолжала речи свои Варенька. - И вдруг ничего как не бывало!.. Станем мы по тебе тосковать, будем сокрушаться, а ты?.. Забудешь и нас и святую сионскую горницу... Все забудешь... Опять погрязнешь в суете, погрузишься в мир страстей и утех... И, горючьми слезами обливаючись, будем мы поминать тебя.

- Не приедешь разве к Марье Ивановне? - спросила Дуня. - Ведь от нас до Фатьянки всего сорок верст. Бог даст, увидимся. Погостишь у меня, тятенька рад будет и тебе и Марье Ивановне.

- Как можно мне ехать в Фатьянку? - отвечала Варенька. - У тетеньки там не все еще устроено. И сама- то она, не знаю, как проживет зиму. Соседи неизвестные, люди, привезенные из Симбирска, какие- то дикие. Знала я их еще в Талызине.

Не отвечала Дуня. Надоела ей Варенька... Если б можно было бежать, минуты не промедлила бы. Но как бежать, куда убежишь?

- Пойдут по окольности праздные толки и пересуды, начнутся сомненья, продолжала Варенька, - станут подсматривать. Долго ль тут до неприятностей? Она же сказывала, что тамошние мужики сердиты на нее за покупку Фатьянки. Вступаются в какую-то землю. Сенные покосы, что ли. Трудно будет ей там... Опасно даже... Каков еще поп?.. Поп много может повредить. Вот хоть бы нашего отца Прохора взять, всем бы, кажется, должен быть доволен, а пальца в рот ему не клади...

Человек добрый и семья хорошая... А случись что, поможет супротивным... Тьма, мрак!.. Вздумай кто бежать из нашего стада, даст и приют и помощь... Да... А каков поп у тетеньки, она и сама еще не знает.

- Потому-то и надо кому-нибудь ехать с ней и пожить первое время, помолчав немного, сказала Дуня.

- Конечно, если б из мужчин кто поехал, - отвечала Варенька. - А кому ехать? Батюшке хозяйства нельзя оставить, дяде - корабля.

- Вот тебе бы и ехать, - рассеянно проговорила Дуня.

- Какая я помощница! - возразила Варенька. Чем могу помочь? Еще чего-нибудь напутаю. Хуже, пожалуй, выйдет.

И снова глухое молчанье. Три длинные, через весь сад проложенные дорожки медленно прошли Варенька с Дуней. Обе молчали.

- Вот и Катенька уехала, - сказала, наконец, Варенька. - Без нее как-то пусто... Она ведь такая умная, разговорчивая.

- Да, умная, - промолвила Дуня, не думая ни о Вареньке, ни о Катеньке.

Опять пошли по дорожкам. Опять обе молчат.

- Желтеть стали, - указывая на липы, молвила Варенька.

- К тому идет, - чуть слышно проговорила Дуня.

- Да. Недалеко и до осени, а там не увидишь, как и зима подойдет, сказала Варенька. - Вон клены-то как покраснели и рябины тоже. А у дикого винограда листья, как кровь.

Дуня промолчала.

- Да что ты какая? Слова от тебя не добьешься, с нетерпеньем вскликнула Варенька. - Неприятные письма, что ли, получила?

- Нет, никаких неприятностей, - ответила холодно Дуня.

А тоска так и разливается по бледному лицу ее. Так и гложет у ней сердце... То отец мерещится, то Самоквасов не сходит с ума. Уйти хочется, одной остаться, но Варенька ни на шаг от нее.

Подошли к богадельне. Она была внутри освещена, а окна от духоты растворены настежь. Громкие, нестройные голоса оттуда несутся. Густо обсаженная вишеньем невысокая богадельня стояла в самом глухом месте, в отдаленном углу сада. За ней больше чем на полверсты тянулись ульи старого пасечника Кириллы.

Место укромное, сторонним людям недоступное.

Оттого ни божедомки, ни гости их разговорами не стеснялись, распевали свои песни и громогласно читали поученья и сказанья. Неверных фарисеев и злых иудеев (Фарисеями, иудеями и просто жидами люди божьи зовут не разделяющих их верований. ) бояться нечего, а потому в богадельне бывали нередко раденья с криками, с воплями, с оглушительным ножным топотом. Свободно, на всей воле творилось тут все... Здешние сборища бывали не таковы, как в сионской горнице. Там многое умерялось присутствием господ, а здесь был полный простор распущенной свободе и грубой чувственности.