Но вот он закашлялся. Я заметил:
— Ты нездоров…
— С грудью что-то…
— Был у врача?
— Ни один врач не может изменить воли господа.
Больше я не настаивал.
Вокруг нас в мягком свете лампы искрились блестки на платьях и золотые нити. Идир сунул чулки под прилавок. Я попросил его спрятать мою сумку. Он дал мне пятьсот франков, причитавшиеся за комиссию. Потом спросил о своем брате и племянниках. Он уже слышал от Фернандеса о случившемся со мной досадном происшествии и теперь захотел узнать в подробностях, как и что произошло.
Было, наверно, часов десять. Как и всякий порядочный буржуа, Альмаро, конечно, скоро ляжет спать.
Внезапно я заметил, что дядя выпрямился на своем прилавке и пристально смотрит на меня своим пронизывающим взглядом. Зеленый тюрбан паломника в святые места глыбой высился над его узким загорелым лицом. Что ему нужно от меня? Чтобы заставить его высказаться, я заметил:
— Поздно уже. Я пошел.
Идир зашелся в кашле, отхаркнул и, не меняя позы старого богатого торговца, величественно восседающего среди своих товаров, спросил меня:
— А в Марокко что-нибудь известно о последнем подвиге Альмаро?
Вот оно что!..
Я заморгал, словно мне в глаза долго бил режущий свет автомобильных фар. Да, новости у нас распространяются быстро, и тем не менее я ни о чем таком не слыхал, пока жил у Атара.
Я нетерпеливо ждал, когда дядя заговорит. Даже поторопил его:
— Что ты хочешь этим сказать?
Идир не сводил с меня глаз. На лице его проступила ненависть. От этого он стал очень красив, несмотря на свою худобу, а быть может, и благодаря ей. Лицо его застыло, превратилось в мрачную костлявую маску, на которой пылали глаза фанатика-индуса.
— Ага, так ты не знаешь…
Я рассердился.
— Откуда мне знать? Я ведь только что приехал.
Я еще ближе придвинулся к дяде, оперся о прилавок.
Теперь мне было отчетливо слышно, как сипит воздух в его разъеденных болезнью легких. Он сказал, обнажив свои длинные и очень белые зубы:
— Тебе следует это знать. Пятнадцать дней назад в Ага во время погрузки людей на пароход, отправляющийся во Францию, сорок четыре рабочих араба отказались уезжать…
Приступ кашля прервал его рассказ. Идир кашлял, прикрыв рот рукой. Вне себя от гнева я схватил его за руку.
— …отказались уезжать. Тогда Альмаро приказал запереть их в подвале. Это узкое помещение с одной-единственной дверью. Есть в нем маленькое окошко, но оно заколочено листом железа с пробитыми кое-где маленькими, с ноготь, дырочками. Их там оставили… Сорок четыре человека…
Он снова закашлялся. Должно быть, я слишком сильно сжал его руку, потому что он отодвинул меня локтем.
— А дальше?
— …Воздуха не хватало. Все они задыхались — ведь подвал такой тесный, что негде было даже сесть. Они кричали как сумасшедшие. Они задыхались… Они, дрались, калечили друг друга, чтобы только глотнуть свежего воздуха, чтобы присосаться ртом к дыркам, пробитым в окошке, или к щелям, видневшимся кое-где в двери. На другой день…
Его черные зрачки завораживали. Голос расплавленным потоком проникал в меня. Он наклонился с прилавка, схватил меня за плечо. Пальцы его впились в меня с нечеловеческой силой.
— Двадцать пять умерли. Пять сошли с ума. Остальные… Почти у всех выколоты или вырваны глаза, разорваны рты, изодраны ногтями лица… Я видел одного из выживших. Он рассказал мне, что это была за ночь… Он мне…
— Ладно. Хватит.
Я убрал руку.
Вокруг нас дрожала тишина. Язычок пламени в лампе вдруг забился. Идир в упор посмотрел на меня своими глазами волка, приблизив ко мне пылающее, изборожденное морщинами лицо.
Все — и эта тишина и этот призрачный огонек лампы, от которого по стенам метались тени, — все напоминало о смерти. Может быть, Идир тоже думал о смерти, которая внезапно отметила своей рукой виллу на городских холмах и уже окутывает ее такой же вот зловещей тишиной…
На улице, от которой нас отделяли лишь створки двери, кто-то торопливо бежал по ступенькам. Чей-то голос произнес по-арабски:
— …Тебе надо было пойти другой пешкой, старый шакал, а в результате ты…
— И его за это, конечно, не арестовали, — вырвалось у меня.
Идир снова разогнул спину, опять закашлялся, и на этот раз так надолго, что на лице проступили серые круги.
— Нет. Он у себя дома.
Я горько улыбнулся, подумав, что Альмаро свободен, несмотря на совершенное им преступление. Идир вытер губы платком и тоже улыбнулся, и улыбка эта, обнажившая его блестящие зубы, была удивительно жестокой.