По причинам, которые выяснятся в дальнейшем, я ни разу не заходил в Форт, пока Кхем-Сингх находился в его стенах. Из всего его облика мне знакомы были только его седая голова, виденная из окна Лалан, – седая голова и грубый голос. Но туземцы рассказывали мне, что день за днем он смотрел на прекрасные окрестности Амары, и память возвращалась к нему, а вместе с нею возвращалась и старая ненависть к правительству, совсем было угасшая в далекой Бирме. Итак, он в ярости бродил по западной стороне Форта от утра до полудня и от вечера до поздней ночи, предаваясь беспочвенным размышлениям, и каркал военные песни, в то время как Лалан пела на городской стене. Несколько ближе познакомившись с помощником коменданта, он стал сбрасывать со своего старого сердца бремя иссушивших его страстей.
– Сахиб, – говаривал он, стуча палкой по парапету, – в молодости я был одним из тех двадцати тысяч всадников, которые выехали из города и ездили тут по равнине. Сахиб, я был вождем сотни, потом тысячи, потом пяти тысяч людей, а теперь?! – Он кивнул на двух своих слуг. – Но с тех пор и до нынешнего дня я резал бы глотки всем сахибам в стране, если бы только мог. Крепче держите меня, сахиб, иначе я убегу и вернусь к тем, кто пожелает следовать за мной. Я позабыл о них, когда был в Бирме, но теперь я опять на своей родине и помню все.
– Вы помните, что честью своей обещали мне не превращать вашего заключения в затруднительную для меня обязанность? – сказал помощник коменданта.
– Да, вам, но только вам, сахиб, – сказал Кхем-Сингх. – Вам, потому что у вас приятное обращение. Если настанет мой черед, сахиб, я не повешу вас и не перережу вам горла.
– Благодарю вас, – серьезно промолвил помощник коменданта, глядя на веранду пушек, способных в полчаса стереть весь город в порошок. – Пойдемте домой, Кхем-Сингх. Зайдите поболтать со мной после обеда.
Кхем-Сингх обычно сидел на собственной подушке у ног коменданта, пил большими глотками резко пахнущую анисовую настойку и рассказывал странные истории о Форте Амаре, который в старину был дворцом, о бегамах и рани, замученных до смерти в той самой комнате со сводчатым потолком, которая теперь служила офицерской столовой; рассказывал истории о Собраоне, от которых щеки помощника коменданта вспыхивали и горели расовой гордостью, о восстании куков, от которого так много ждали и которое предвидели сто тысяч душ. Но он никогда не рассказывал о 57-м годе, ибо он, по его собственным словам, был гостем помощника коменданта, а 57-й год – это такой год, о котором ни один человек, будь он черный или белый, говорить не любит. Только раз, когда анисовая настойка слегка вскружила ему голову, он сказал:
– Сахиб, если уж говорить о времени между Собраоном и восстанием куков, то мы всегда изумлялись тому, как вы вообще выдержали все это, а выдержав, не превратили всю страну в сплошную темницу. Теперь до меня извне доходят слухи, что вы оказываете великую честь всем людям нашей страны и собственными руками уничтожаете ужас, внушаемый вашим именем, ужас, который служит вам крепкой скалой и защитой. Это глупо. Разве масло и вода могут смешаться? А вот в 57-м…
– Я тогда еще не родился, субадар-сахиб, – сказал помощник коменданта, и Кхем-Сингх, пошатываясь, ушел в свое помещение.
Помощник коменданта рассказывал мне в клубе об этих беседах, и мое желание видеть Кхем-Сингха возросло. Но Вали-Дад, сидя на подоконнике в доме на городской стене, говорил, что это было бы жестоко, а Лалан притворялась обиженной, что я предпочитаю общество седого старого сикха ее обществу.
– Здесь и табак, и беседа, и много друзей, и все городские новости, и, главное, я сама. Я буду рассказывать вам сказки и петь песни, а Вали-Дад будет болтать всякую английскую чепуху. Разве это хуже, чем там смотреть на зверя в клетке? Пойдите завтра, если уж вам так хочется, но сегодня сюда придут такой-то и такой-то, и они будут рассказывать замечательные вещи.